» » Краткое содержание матренин двор солженицын по главам. Онлайн чтение книги Матрёнин двор Матрёнин двор

Краткое содержание матренин двор солженицын по главам. Онлайн чтение книги Матрёнин двор Матрёнин двор

Летом 1956 года рассказчик (Игнатич) возвращается в Россию. Его отсутствие с начала войны растянулось на десяток лет. Спешить мужчине некуда, да и никто не ждет его. Рассказчик держит путь в русскую глубинку с лесами и полями, где можно обрести уединение и спокойствие. После долгих поисков он устраивается на работу учителем в селе Тальново, которое находится рядом с поселком со странным названием Торфопродукт.

На местном базаре автор знакомится с женщиной, которая находит для него жилье. Вскоре рассказчик поселяется у одинокой женщины почтенного возраста, которую все зовут только по имени – Матрена. Кроме самой хозяйки в обветшалом доме живут мыши, тараканы и хромая кошка.

Каждый день Матрена просыпалась в пять утра и шла кормить козу. Теперь же ей приходилось готовить завтрак квартиранту. Обычно это была картошка с огорода, суп из той же картошки (картонный) или ячневая каша.

Однажды Матрена узнала от соседок, что вышел новый пенсионный закон. Он давал женщине шанс на получение пенсии, которую ей не платили. Матрена захотела во что бы то ни стало решить этот вопрос. Но на деле все обстояло достаточно сложно: конторы, в которых необходимо было побывать, находились в разных сторонах от Тальново. Женщине приходилось проходить каждый день по несколько километров. Часто такие походы оказывались напрасными: то бухгалтера нет на месте, то печать увезли.

В Торфопродукте и окрестных деревнях жили бедно. Поскольку земля в этих местах была песчаной, урожаи оказывались скудными. А торфяные болота вокруг принадлежали тресту. Жителям приходилось тайком запасаться топливом на зиму, прячась от охраны.

Односельчане часто просили Матрену подсобить на огороде. Она никому не отказывала и даже денег не брала. Бросала свои дела и шла помогать. Даже на чужой земле женщина работала с желанием, искренне радовалась хорошему результату.

Примерно один раз в полтора месяца наставала очередь Матрены кормить козьих пастухов. Такой обед обходился ей недешево, поскольку приходилось покупать в сельпо масло, сахар, консервы и другие продукты. Себе Матрена не позволяла такого даже в праздники, а питалась лишь тем, что вырастало на огороде.

Любила хозяйка рассказывать Игнатичу историю про коня Волчка, который однажды понес сани в озеро. Все мужики испугались и отскочили в стороны, а Матрена схватила коня за узду и остановила. Но и у нее были свои страхи. Боялась Матрена пожара и поезда.

Наконец зимой женщина начала получать пенсию, и соседки стали завидовать ей. Матрена смогла заказать себе валенки, пальто со старой шинели и отложить на похороны двести рублей. Женщина словно ожила: работалось ей легче, и болезни беспокоили не так часто. Только одно происшествие омрачило настроение Матрены – на Крещение кто-то унес из церкви ее котелок со святой водой. Пропажа так и не нашлась.

Соседи часто расспрашивали женщину про Игнатича. Матрена передавала квартиранту вопросы односельчан, но сама ничего не выпытывала. Автор лишь сообщил хозяйке, что сидел в тюрьме. Сам в душу к Матрене тоже никогда не лез и о прошлом не расспрашивал.

Один раз Игнатич застал в доме черноволосого старика Фаддея, который пришел просить учителя за своего сына Антона. Плохим поведением и отставанием по предметам подросток был знаменит на всю школу. В восьмом классе он еще не владел дробями и не знал, какие бывают треугольники.

После ухода Фаддея Матрена долго молчала, а затем неожиданно стала откровенничать с квартирантом. Оказалось, что Фаддей – родной брат ее мужа. В молодости Матрена и этот черноволосый старик были влюблены друг в друга, собирались создать семью. Их планы нарушила Первая мировая война. Фаддей ушел на фронт и там пропал без вести. Через три года умерла его мать, изба осталась без хозяйки. Вскоре к Матрене посватался младший брат Фаддея Ефим. Летом сыграли свадьбу, а зимой из венгерского плена неожиданно вернулся Фаддей, которого уже давно считали погибшим. Узнав о случившемся, Фаддей прямо в дверях сказал: «Если б не брат мой родной, я бы вас порубал обоих!»

Чуть позже он женился на девушке из другого села, которую тоже звали Матрена. Односельчанам говорил, что выбрал ее только из-за любимого имени.

Жена Фаддея часто приходила к хозяйке и плакалась, что муж ее обижает, даже бьет. Но у нее с бывшим женихом Матрены было шестеро детей. А вот дети Матрены и Ефима умирали еще в младенчестве, никто не выжил. Женщина была уверена, что эти беды происходят из-за порчи, которую на нее навели.

На Отечественную войну Фаддея уже не взяли, а Ефим с фронта не вернулся. Одинокая женщина взяла на воспитание дочку Фаддея Киру. Повзрослев, девушка быстро вышла замуж за машиниста и уехала в другое село.

Поскольку Матрена часто болела, она рано составила завещание. Из него следовало, что пристройку к избе хозяйка отдает Кире. Дело в том, что воспитаннице нужно было на новом месте узаконить свой участок земли. Для этого достаточно было поставить на своем «клаптике» любую постройку.

Завещанная Матреной пристройка была очень кстати, поэтому Фаддей надумал решить этот вопрос еще при жизни женщины. Он стал часто приходить к Матрене и уговаривать отдать горницу сейчас. Саму пристройку Матрене было не жалко, но страшно не хотелось разрушать крышу избы.

Фаддей таки добился своего. В один холодный зимний день он пришел к Матрене с детьми, чтобы отделить горницу. Две недели разобранная пристройка лежала возле избы, поскольку метель замела все дороги. К Матрене приходили сестры и ругали женщину за ее глупую доброту. В это же время куда-то ушла из дома хромая кошка Матрены.

Однажды Игнатич увидел во дворе Фаддея с людьми, которые грузили на тракторные сани разобранную горницу. В потемках повезли ее в село к Кире. Ушла с ними и Матрена, но долго не возвращалась назад.

За полночь рассказчик услышал разговоры на улице. В дом вошли два человека в шинелях и стали искать здесь следы попойки. Ничего не обнаружив, они ушли, а автор почувствовал, что случилось несчастье.

Его опасения вскоре подтвердила подруга Матрены Маша. Она в слезах рассказала, что сани застряли на рельсах и рассыпались, а в это время шел паровоз и наехал на них. Погибли машинист, сын Фаддея и Матрена.

На сто восемьдесят четвёртом километре от Москвы по ветке, что идёт к Мурому и Казани, ещё с добрых полгода после того все поезда замедляли свой ход почти как бы до ощупи. Пассажиры льнули к стёклам, выходили в тамбур: чинят пути, что ли? из графика вышел?

Нет. Пройдя переезд, поезд опять набирал скорость, пассажиры усаживались.

Только машинисты знали и помнили, отчего это всё.

1

Летом 1956 года из пыльной горячей пустыни я возвращался наугад – просто в Россию. Ни в одной точке её никто меня не ждал и не звал, потому что я задержался с возвратом годиков на десять. Мне просто хотелось в среднюю полосу – без жары, с лиственным рокотом леса. Мне хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России – если такая где-то была, жила.

За год до того по сю сторону Уральского хребта я мог наняться разве таскать носилки. Даже электриком на порядочное строительство меня бы не взяли. А меня тянуло – учительствовать. Говорили мне знающие люди, что нечего и на билет тратиться, впустую проезжу.

Но что-то начинало уже страгиваться. Когда я поднялся по лестнице Владимирского облоно и спросил, где отдел кадров, то с удивлением увидел, что кадры уже не сидели здесь за чёрной кожаной дверью, а за остеклённой перегородкой, как в аптеке. Всё же я подошёл к окошечку робко, поклонился и попросил:

– Скажите, не нужны ли вам математики? Где-нибудь подальше от железной дороги? Я хочу поселиться там навсегда.

Каждую букву в моих документах перещупали, походили из комнаты в комнату и куда-то звонили. Тоже и для них редкость была – все ведь просятся в город, да покрупней. И вдруг-таки дали мне местечко – Высокое Поле. От одного названия веселела душа.

Название не лгало. На взгорке между ложков, а потом других взгорков, цельно-обомкнутое лесом, с прудом и плотинкой, Высокое Поле было тем самым местом, где не обидно бы и жить и умереть. Там я долго сидел в рощице на пне и думал, что от души бы хотел не нуждаться каждый день завтракать и обедать, только бы остаться здесь и ночами слушать, как ветви шуршат по крыше – когда ниоткуда не слышно радио и всё в мире молчит.

Увы, там не пекли хлеба. Там не торговали ничем съестным. Вся деревня волокла снедь мешками из областного города.

Я вернулся в отдел кадров и взмолился перед окошечком. Сперва и разговаривать со мной не хотели. Потом всё ж походили из комнаты в комнату, позвонили, поскрипели и отпечатали мне в приказе: «Торфопродукт».

Торфопродукт? Ах, Тургенев не знал, что можно по-русски составить такое!

На станции Торфопродукт, состарившемся временном серо-деревянном бараке, висела строгая надпись: «На поезд садиться только со стороны вокзала!» Гвоздём по доскам было доцарапано: «И без билетов». А у кассы с тем же меланхолическим остроумием было навсегда вырезано ножом: «Билетов нет». Точный смысл этих добавлений я оценил позже. В Торфопродукт легко было приехать. Но не уехать.

А и на этом месте стояли прежде и перестояли революцию дремучие, непрохожие леса. Потом их вырубили – торфоразработчики и соседний колхоз. Председатель его, Горшков, свёл под корень изрядно гектаров леса и выгодно сбыл в Одесскую область, на том свой колхоз возвысив, а себе получив Героя Социалистического Труда.

Меж торфяными низинами беспорядочно разбросался посёлок – однообразные, худо штукатуренные бараки тридцатых годов и, с резьбой по фасаду, с остеклёнными верандами, домики пятидесятых. Но внутри этих домиков нельзя было увидеть перегородки, доходящей до потолка, так что не снять мне было комнаты с четырьмя настоящими стенами.

Над посёлком дымила фабричная труба. Туда и сюда сквозь посёлок проложена была узкоколейка, и паровозики, тоже густо дымящие, пронзительно свистя, таскали по ней поезда с бурым торфом, торфяными плитами и брикетами. Без ошибки я мог предположить, что вечером над дверьми клуба будет надрываться радиола, а по улице пображивать пьяные да подпыривать друг друга ножами.

Вот куда завела меня мечта о тихом уголке России. А ведь там, откуда я приехал, мог я жить в глинобитной хатке, глядящей в пустыню. Там дул такой свежий ветер ночами и только звёздный свод распахивался над головой.

Мне не спалось на станционной скамье, и я чуть свет опять побрёл по посёлку. Теперь я увидел крохотный базарец. По рани единственная женщина стояла там, торгуя молоком. Я взял бутылку, стал пить тут же.

Меня поразила её речь. Она не говорила, а напевала умильно, и слова её были те самые, за которыми потянула меня тоска из Азии:

– Пей, пей с душою желадной. Ты, потай, приезжий?

– А вы откуда? – просветлел я.

И узнал, что не всё вокруг торфоразработки, что есть за полотном железной дороги – бугор, а за бугром – деревня, и деревня эта – Тальново, испокон она здесь, ещё когда была барыня-«цыганка» и кругом лес лихой стоял. А дальше целый край идёт деревень: Часлицы, Овинцы, Спудни, Шевертни, Шестимирово – всё поглуше, от железной дороги подале, к озёрам.

Ветром успокоения потянуло на меня от этих названий. Они обещали мне кондовую Россию.

И я попросил мою новую знакомую отвести меня после базара в Тальново и подыскать избу, где бы стать мне квартирантом.

Я оказался квартирантом выгодным: сверх платы сулила школа за меня ещё машину торфа на зиму. По лицу женщины прошли заботы уже не умильные. У самой у неё места не было (они с мужем воспитывали её престарелую мать), оттого она повела меня к одним своим родным и ещё к другим. Но и здесь не нашлось комнаты отдельной, везде было тесно и лопотно.

Так мы дошли до высыхающей подпруженной речушки с мостиком. Милей этого места мне не приглянулось во всей деревне; две-три ивы, избушка перекособоченная, а по пруду плавали утки, и выходили на берег гуси, отряхиваясь.

– Ну, разве что к Матрёне зайдём, – сказала моя проводница, уже уставая от меня. – Только у неё не так уборно, в запущи она живёт, болеет.

Дом Матрёны стоял тут же, неподалеку, с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону, крытый щепою, на два ската и с украшенным под теремок чердачным окошком. Дом не низкий – восемнадцать венцов. Однако изгнивала щепа, посерели от старости брёвна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвершка.

Калитка была на запоре, но проводница моя не стала стучать, а просунула руку под низом и отвернула завёртку – нехитрую затею против скота и чужого человека. Дворик не был крыт, но в доме многое было под одной связью. За входной дверью внутренние ступеньки поднимались на просторные мосты , высоко осенённые крышей. Налево ещё ступеньки вели вверх в горницу – отдельный сруб без печи, и ступеньки вниз, в подклеть. А направо шла сама изба, с чердаком и подпольем.

Строено было давно и добротно, на большую семью, а жила теперь одинокая женщина лет шестидесяти.

Когда я вошёл в избу, она лежала на русской печи, тут же, у входа, накрытая неопределённым тёмным тряпьём, таким бесценным в жизни рабочего человека.

Просторная изба, и особенно лучшая приоконная её часть, была уставлена по табуреткам и лавкам – горшками и кадками с фикусами. Они заполнили одиночество хозяйки безмолвной, но живой толпой. Они разрослись привольно, забирая небогатый свет северной стороны. В остатке света, и к тому же за трубой, кругловатое лицо хозяйки показалось мне жёлтым, больным. И по глазам её замутнённым можно было видеть, что болезнь измотала её.

Разговаривая со мной, она так и лежала на печи ничком, без подушки, головой к двери, а я стоял внизу. Она не проявила радости заполучить квартиранта, жаловалась на чёрный недуг, из приступа которого выходила сейчас: недуг налетал на неё не каждый месяц, но, налетев, -

– …держит два-дни и три-дни, так что ни встать, ни подать я вам не приспею. А избу бы не жалко, живите.

И она перечисляла мне других хозяек, у кого будет мне покойней и угожей, и слала обойти их. Но я уже видел, что жребий мой был – поселиться в этой темноватой избе с тусклым зеркалом, в которое совсем нельзя было смотреться, с двумя яркими рублёвыми плакатами о книжной торговле и об урожае, повешенными на стене для красоты. Здесь было мне тем хорошо, что по бедности Матрёна не держала радио, а по одиночеству не с кем было ей разговаривать.

И хотя Матрёна Васильевна вынудила меня походить ещё по деревне, и хотя в мой второй приход долго отнекивалась:

– Не умемши, не варёмши – как утрафишь? – но уж встретила меня на ногах, и даже будто удовольствие пробудилось в её глазах оттого, что я вернулся.

Поладили о цене и о торфе, что школа привезёт.

Я только потом узнал, что год за годом, многие годы, ниоткуда не зарабатывала Матрёна Васильевна ни рубля. Потому что пенсии ей не платили. Родные ей помогали мало. А в колхозе она работала не за деньги – за палочки. За палочки трудодней в замусленной книжке учётчика.

Так и поселился я у Матрёны Васильевны. Комнаты мы не делили. Её кровать была в дверном углу у печки, а я свою раскладушку развернул у окна и, оттесня от света любимые матрёнины фикусы, ещё у одного окна поставил стол. Электричество же в деревне было – его ещё в двадцатые годы подтянули от Шатуры. В газетах писали тогда – «лампочки Ильича», а мужики, глаза тараща, говорили: «Царь Огонь!»

Может, кому из деревни, кто побогаче, изба Матрёны и не казалась доброжилой, нам же с ней в ту осень и зиму вполне была хороша: от дождей она ещё не протекала и ветрами студёными выдувало из неё печное грево не сразу, лишь под утро, особенно тогда, когда дул ветер с прохудившейся стороны.

Кроме Матрёны и меня, жили в избе ещё: кошка, мыши и тараканы.

Кошка была немолода, а главное – колченога. Она из жалости была Матрёной подобрана и прижилась. Хотя она и ходила на четырёх ногах, но сильно прихрамывала: одну ногу она берегла, больная была нога. Когда кошка прыгала с печи на пол, звук касания её о пол не был кошаче-мягок, как у всех, а – сильный одновременный удар трёх ног: туп! – такой сильный удар, что я не сразу привык, вздрагивал. Это она три ноги подставляла разом, чтоб уберечь четвёртую.

Но не потому были мыши в избе, что колченогая кошка с ними не справлялась; она как молния за ними прыгала в угол и выносила в зубах. А недоступны были мыши для кошки из-за того, что кто-то когда-то, ещё по хорошей жизни, оклеил матрёнину избу рифлёными зеленоватыми обоями, да не просто в слой, а в пять слоёв. Друг с другом обои склеились хорошо, от стены же во многих местах отстали – и получилась как бы внутренняя шкура на избе. Между брёвнами избы и обойной шкурой мыши и проделали себе ходы и нагло шуршали, бегая по ним даже и под потолком. Кошка сердито смотрела вслед их шуршанью, а достать не могла.

Иногда ела кошка и тараканов, но от них ей становилось нехорошо. Единственное, что тараканы уважали, это черту перегородки, отделявшей устье русской печи и кухоньку от чистой избы. В чистую избу они не переползали. Зато в кухоньке по ночам кишели, и если поздно вечером, зайдя испить воды, я зажигал там лампочку – пол весь, и скамья большая, и даже стена были чуть не сплошь бурыми и шевелились. Приносил я из химического кабинета буры, и, смешивая с тестом, мы их травили. Тараканов менело, но Матрёна боялась отравить вместе с ними и кошку. Мы прекращали подсыпку яда, и тараканы плодились вновь.

По ночам, когда Матрёна уже спала, а я занимался за столом, – редкое быстрое шуршание мышей под обоями покрывалось слитным, единым, непрерывным, как далёкий шум океана, шорохом тараканов за перегородкой. Но я свыкся с ним, ибо в нём не было ничего злого, в нём не было лжи. Шуршанье их – была их жизнь.

И с грубой плакатной красавицей я свыкся, которая со стены постоянно протягивала мне Белинского, Панфёрова и ещё стопу каких-то книг, но – молчала. Я со всем свыкся, что было в избе Матрёны.

Матрёна вставала в четыре-пять утра. Ходикам матрёниным было двадцать семь лет как куплены в сельпо. Всегда они шли вперёд, и Матрёна не беспокоилась – лишь бы не отставали, чтоб утром не запоздниться. Она включала лампочку за кухонной перегородкой и тихо, вежливо, стараясь не шуметь, топила русскую печь, ходила доить козу (все животы её были – одна эта грязно-белая криворогая коза), по воду ходила и варила в трёх чугунках; один чугунок – мне, один – себе, один – козе. Козе она выбирала из подполья самую мелкую картошку, себе – мелкую, а мне – с куриное яйцо. Крупной же картошки огород её песчаный, с довоенных лет не удобренный и всегда засаживаемый картошкой, картошкой и картошкой, – крупной не давал.

Мне почти не слышались её утренние хлопоты. Я спал долго, просыпался на позднем зимнем свету и потягивался, высовывая голову из-под одеяла и тулупа. Они да ещё лагерная телогрейка на ногах, а снизу мешок, набитый соломой, хранили мне тепло даже в те ночи, когда стужа толкалась с севера в наши хилые оконца. Услышав за перегородкой сдержанный шумок, я всякий раз размеренно говорил:

– Доброе утро, Матрёна Васильевна!

И всегда одни и те же доброжелательные слова раздавались мне из-за перегородки. Они начинались каким-то низким тёплым мурчанием, как у бабушек в сказках:

– М-м-мм… также и вам!

И немного погодя:

– А завтрак вам приспе-ел.

Что на завтрак, она не объявляла, да это и догадаться было легко: картовь необлупленная, или суп картонный (так выговаривали все в деревне), или каша ячневая (другой крупы в тот год нельзя было купить в Торфопродукте, да и ячневую-то с бою – как самой дешёвой ею откармливали свиней и мешками брали). Не всегда это было посолено, как надо, часто пригорало, а после еды оставляло налёт на нёбе, дёснах и вызывало изжогу.

Но не Матрёны в том была вина: не было в Торфопродукте и масла, маргарин нарасхват, а свободно только жир комбинированный. Да и русская печь, как я пригляделся, неудобна для стряпни: варка идёт скрыто от стряпухи, жар к чугунку подступает с разных сторон неравномерно. Но потому, должно быть, пришла она к нашим предкам из самого каменного века, что, протопленная раз на досветьи, весь день хранит в себе тёплыми корм и пойло для скота, пищу и воду для человека. И спать тепло.

Я покорно съедал всё наваренное мне, терпеливо откладывал в сторону, если попадалось что неурядное: волос ли, торфа кусочек, тараканья ножка. У меня не хватало духу упрекнуть Матрёну. В конце концов, она сама же меня предупреждала: «Не умемши, не варёмши – как утрафишь?»

– Спасибо, – вполне искренне говорил я.

– На чём? На своём на добром? – обезоруживала она меня лучезарной улыбкой. И, простодушно глядя блекло-голубыми глазами, спрашивала: – Ну, а к ужоткому что вам приготовить?

К ужоткому значило – к вечеру. Ел я дважды в сутки, как на фронте. Что мог я заказать к ужоткому? Всё из того же, картовь или суп картонный.

Я мирился с этим, потому что жизнь научила меня не в еде находить смысл повседневного существования. Мне дороже была эта улыбка её кругловатого лица, которую, заработав наконец на фотоаппарат, я тщетно пытался уловить. Увидев на себе холодный глаз объектива, Матрёна принимала выражение или натянутое, или повышенно-суровое.

Раз только запечатлел я, как она улыбалась чему-то, глядя в окошко на улицу.

В ту осень много было у Матрёны обид. Вышел перед тем новый пенсионный закон, и надоумили её соседки добиваться пенсии. Была она одинокая кругом, а с тех пор, как стала сильно болеть, – и из колхоза её отпустили. Наворочено было много несправедливостей с Матрёной: она была больна, но не считалась инвалидом; она четверть века проработала в колхозе, но потому что не на заводе – не полагалось ей пенсии за себя , а добиваться можно было только за мужа , то есть за утерю кормильца. Но мужа не было уже пятнадцать лет, с начала войны, и нелегко было теперь добыть те справки с разных мест о его сташе и сколько он там получал. Хлопоты были – добытъ эти справки; и чтоб написали всё же, что получал он в месяц хоть рублей триста; и справку заверить, что живёт она одна и никто ей не помогает; и с года она какого; и потом всё это носить в собес; и перенашивать, исправляя, что сделано не так; и ещё носить. И узнавать – дадут ли пенсию.

Хлопоты эти были тем затруднены, что собес от Тальнова был в двадцати километрах к востоку, сельский совет – в десяти километрах к западу, а поселковый – к северу, час ходьбы. Из канцелярии в канцелярию и гоняли её два месяца – то за точкой, то за запятой. Каждая проходка – день. Сходит в сельсовет, а секретаря сегодня нет, просто так вот нет, как это бывает в сёлах. Завтра, значит, опять иди. Теперь секретарь есть, да печати у него нет. Третий день опять иди. А четвёртый день иди потому, что сослепу они не на той бумажке расписались, бумажки-то все у Матрёны одной пачкой сколоты.

– Притесняют меня, Игнатич, – жаловалась она мне после таких бесплодных проходок. – Иззаботилась я.

Но лоб её недолго оставался омрачённым. Я заметил: у неё было верное средство вернуть себе доброе расположение духа – работа. Тотчас же она или хваталась за лопату и копала картовь. Или с мешком под мышкой шла за торфом. А то с плетёным кузовом – по ягоды в дальний лес. И не столам конторским кланяясь, а лесным кустам, да наломавши спину ношей, в избу возвращалась Матрёна уже просветлённая, всем довольная, со своей доброй улыбкой.

– Теперича я зуб наложила, Игнатич, знаю, где брать, – говорила она о торфе. – Ну и местечко, любота одна!

– Да Матрёна Васильевна, разве моего торфа не хватит? Машина целая.

– Фу-у! твоего торфу! Ещё столько, да ещё столько – тогда, бывает, хватит. Тут как зима закрутит, да дуель в окна, так не только топишь, сколько выдувает. Летось мы торфу натаскивали сколища! Я ли бы и теперь три машины не натаскала? Так вот ловят. Уж одну бабу нашу по судам тягают.

Да, это было так. Уже закруживалось пугающее дыхание зимы – и щемило сердца. Стояли вокруг леса, а топки взять было негде. Рычали кругом экскаваторы на болотах, но не продавалось торфу жителям, а только везли – начальству, да кто при начальстве, да по машине – учителям, врачам, рабочим завода. Топлива не было положено – и спрашивать о нём не полагалось. Председатель колхоза ходил по деревне, смотрел в глаза требовательно, или мутно, или простодушно и о чём угодно говорил, кроме топлива. Потому что сам он запасся. А зимы не ожидалось.

Что ж, воровали раньше лес у барина, теперь тянули торф у треста. Бабы собирались по пять, по десять, чтобы смелей. Ходили днём. За лето накопано было торфу повсюду и сложено штабелями для просушки. Этим и хорош торф, что, добыв, его не могут увезти сразу. Он сохнет до осени, а то и до снега, если дорога не станет или трест затомошился. Это-то время бабы его и брали. Зараз уносили в мешке торфин шесть, если были сыроваты, торфин десять, если сухие. Одного мешка такого, принесенного иногда километра за три (и весил он пуда два), хватало на одну протопку. А дней в зиме двести. А топить надо: утром русскую, вечером «голландку».

– Да чего говорить обапол! – сердилась Матрёна на кого-то невидимого. – Как лошадей не стало, так чего на себе не припрёшь, того и в дому нет. Спина у меня никогда не заживает. Зимой салазки на себе, летом вязанки на себе, ей-богу правда!

Ходили бабы в день – не по разу. В хорошие дни Матрёна приносила по шесть мешков. Мой торф она сложила открыто, свой прятала под мостами, и каждый вечер забивала лаз доской.

– Разве уж догадаются, враги, – улыбалась она, вытирая пот со лба, – а то ни в жисть не найдут.

Что было делать тресту? Ему не отпускалось штатов, чтобы расставлять караульщиков по всем болотам. Приходилось, наверно, показав обильную добычу в сводках, затем списывать – на крошку, на дожди. Иногда, порывами, собирали патруль и ловили баб у входа в деревню. Бабы бросали мешки и разбегались. Иногда, по доносу, ходили по домам с обыском, составляли протокол на незаконный торф и грозились передать в суд. Бабы на время бросали носить, но зима надвигалась и снова гнала их – с санками по ночам.

Вообще, приглядываясь к Матрёне, я замечал, что, помимо стряпни и хозяйства, на каждый день у неё приходилось и какое-нибудь другое немалое дело; закономерный порядок этих дел она держала в голове и, проснувшись поутру, всегда знала, чем сегодня день её будет занят. Кроме торфа, кроме сбора старых пеньков, вывороченных трактором на болоте, кроме брусники, намачиваемой на зиму в четвертях («Поточи зубки, Игнатич», – угощала меня), кроме копки картошки, кроме беготни по пенсионному делу, она должна была ещё где-то раздобывать сенца для единственной своей грязно-белой козы.

– А почему вы коровы не держите, Матрёна Васильевна?

– Э-эх, Игнатич, – разъясняла Матрёна, стоя в нечистом фартуке в кухонном дверном вырезе и оборотясь к моему столу. – Мне молока и от козы хватит. А корову заведи, так она меня самою с ногами съест. У полотна не скоси – там свои хозяева, и в лесу косить нету – лесничество хозяин, и в колхозе мне не велят – не колхозница, мол, теперь. Да они и колхозницы до самых белых мух всё в колхоз, всё в колхоз, а себе уж из-под снегу – что за трава?.. По-бывалошному кипели с сеном в межень, с Петрова до Ильина. Считалось, трава – медовая…

Так, одной утельной козе собрать было сена – для Матрёны труд великий. Брала она с утра мешок и серп и уходила в места, которые помнила, где трава росла по обмежкам, по задороге, по островкам среди болота. Набив мешок свежей тяжёлой травой, она тащила её домой и во дворике у себя раскладывала пластом. С мешка травы получалось подсохшего сена – навильник.

Председатель новый, недавний, присланный из города, первым делом обрезал всем инвалидам огороды. Пятнадцать соток песочка оставил Матрёне, а десять соток так и пустовало за забором. Впрочем, и за пятнадцать соток потягивал колхоз Матрёну. Когда рук не хватало, когда отнекивались бабы уж очень упорно, жена председателя приходила к Матрёне. Она была тоже женщина городская, решительная, коротким серым полупальто и грозным взглядом как бы военная.

Она входила в избу и, не здороваясь, строго смотрела на Матрёну. Матрёна мешалась.

– Та-ак, – раздельно говорила жена председателя. – Товарищ Григорьева! Надо будет помочь колхозу! Надо будет завтра ехать навоз вывозить!

Лицо Матрёны складывалось в извиняющую полуулыбку – как будто ей было совестно за жену председателя, что та не могла ей заплатить за работу.

– Ну что ж, – тянула она. – Я больна, конечно. И к делу вашему теперь не присоединёна. – И тут же спешно исправлялась: – Кому часу приходить-то?

– И вилы свои бери! – наставляла председательша и уходила, шурша твёрдой юбкой.

– Во как! – пеняла Матрёна вслед. – И вилы свои бери! Ни лопат, ни вил в колхозе нету. А я без мужика живу, кто мне насадит?..

И размышляла потом весь вечер:

– Да что говорить, Игнатич! Ни к столбу, ни к перилу эта работа. Станешь, об лопату опершись, и ждёшь, скоро ли с фабрики гудок на двенадцать. Да ещё заведутся бабы, счёты сводят, кто вышел, кто не вышел. Когда, бывалоча, по ceбe работали, так никакого звуку не было, только ой-ой-ойиньки, вот обед подкатил, вот вечер подступил.

Всё же поутру она уходила со своими вилами.

Но не колхоз только, а любая родственница дальняя или просто соседка приходила тоже к Матрёне с вечера и говорила:

– Завтра, Матрёна, придёшь мне пособить. Картошку будем докапывать.

И Матрёна не могла отказать. Она покидала свой черёд дел, шла помогать соседке и, воротясь, ещё говорила без тени зависти:

– Ах, Игнатич, и крупная ж картошка у неё! В охотку копала, уходить с участка не хотелось, ей-богу правда!

Тем более не обходилась без Матрёны ни одна пахота огорода. Тальновские бабы установили доточно, что одной вскопать свой огород лопатою тяжеле и дольше, чем, взяв соху и вшестером впрягшись, вспахать на себе шесть огородов. На то и звали Матрёну в помощь.

– Что ж, платили вы ей? – приходилось мне потом спрашивать.

– Не берёт она денег. Уж поневоле ей вопрятаешь.

Ещё суета большая выпадала Матрёне, когда подходила её очередь кормить козьих пастухов: одного – здоровенного, немоглухого , и второго – мальчишку с постоянной слюнявой цыгаркой в зубах. Очередь эта была в полтора месяца раз, но вгоняла Матрёну в большой расход. Она шла в сельпо, покупала рыбные консервы, расстарывалась и сахару и масла, чего не ела сама. Оказывается, хозяйки выкладывались друг перед другом, стараясь накормить пастухов получше.

– Бойся портного да пастуха, – объясняла она мне. – По всей деревне тебя ославят, если что им не так.

И в эту жизнь, густую заботами, ещё врывалась временами тяжёлая немочь, Матрёна валилась и сутки-двое лежала пластом. Она не жаловалась, не стонала, но и не шевелилась почти. В такие дни Маша, близкая подруга Матрёны, с самых молодых годков, приходила обихаживать козу да топить печь. Сама Матрёна не пила, не ела и не просила ничего. Вызвать на дом врача из поселкового медпункта было в Тальнове вдиво, как-то неприлично перед соседями – мол, барыня. Вызывали однажды, та приехала злая очень, велела Матрёне, как отлежится, приходить на медпункт самой. Матрёна ходила против воли, брали анализы, посылали в районную больницу – да так и заглохло.

Дела звали к жизни. Скоро Матрёна начинала вставать, сперва двигалась медленно, а потом опять живо.

– Это ты меня прежде не видал, Игнатич, – оправдывалась она. – Все мешки мои были, по пять пудов тижелью не считала. Свёкор кричал: «Матрёна! Спину сломаешь!» Ко мне дивирь не подходил, чтоб мой конец бревна на передок подсадить. Конь был военный у нас, Волчок, здоровый…

– А почему военный?

– А нашего на войну забрали, этого подраненного – взамен. А он стиховой какой-то попался. Раз с испугу сани понёс в озеро, мужики отскакивали, а я, правда, за узду схватила, остановила. Овсяной был конь. У нас мужики любили лошадей кормить. Которые кони овсяные, те и тижели не признают.

Но отнюдь не была Матрёна бесстрашной. Боялась она пожара, боялась молоньи , а больше всего почему-то – поезда.

– Как мне в Черусти ехать, с Нечаевки поезд вылезет, глаза здоровенные свои вылупит, рельсы гудят – аж в жар меня бросает, коленки трясутся. Ей-богу правда! – сама удивлялась и пожимала плечами Матрёна.

– Так может потому, что билетов не дают, Матрёна Васильевна?

Всё же к той зиме жизнь Матрёны наладилась как никогда. Стали-таки платить ей рублей восемьдесят пенсии. Ещё сто с лишком получала она от школы и от меня.

– Фу-у! Теперь Матрёне и умирать не надо! – уже начинали завидовать некоторые из соседок. – Больше денег ей, старой, и девать некуда.

– А что – пенсия? – возражали другие. – Государство – оно минутное. Сегодня, вишь, дало, а завтра отымет.

Заказала себе Матрёна скатать новые валенки. Купила новую телогрейку. И справила пальто из ношеной железнодорожной шинели, которую подарил ей машинист из Черустей, муж её бывшей воспитанницы Киры. Деревенский портной-горбун подложил под сукно ваты, и такое славное пальто получилось, какого за шесть десятков лет Матрёна не нашивала.

И в середине зимы зашила Матрёна в подкладку этого пальто двести рублей – себе на похороны. Повеселела:

– Маненько и я спокой увидала, Игнатич.

Прошёл декабрь, прошёл январь – за два месяца не посетила её болезнь. Чаще Матрёна по вечерам стала ходить к Маше посидеть, семячки пощёлкать. К себе она гостей по вечерам не звала, уважая мои занятия. Только на Крещенье, воротясь из школы, я застал в избе пляску и познакомлен был с тремя матрёниными родными сёстрами, звавшими Матрёну как старшую – лёлька или нянька. До этого дня мало было в нашей избе слышно о сёстрах – то ли опасались они, что Матрёна будет просить у них помощи?

Одно только событие или предзнаменование омрачило Матрёне этот праздник: ходила она за пять вёрст в церковь на водосвятие, поставила свой котелок меж других, а когда водосвятие кончилось и бросились бабы, толкаясь, разбирать – Матрёна не поспела средь первых, а в конце – не оказалось её котелка. И взамен котелка никакой другой посуды тоже оставлено не было. Исчез котелок, как дух нечистый его унёс.

– Бабоньки! – ходила Матрёна среди молящихся. – Не прихватил ли кто неуладкой чужую воду освячённую? в котелке?

Не признался никто. Бывает, мальчишки созоровали, были там и мальчишки. Вернулась Матрёна печальная. Всегда у неё бывала святая вода, а на этот год не стало.

Не сказать, однако, чтобы Матрёна верила как-то истово. Даже скорей была она язычница, брали в ней верх суеверия: что на Ивана Постного в огород зайти нельзя – на будущий год урожая не будет; что если мятель крутит – значит, кто-то где-то удавился, а дверью ногу прищемишь – быть гостю. Сколько жил я у неё – никогда не видал её молящейся, ни чтоб она хоть раз перекрестилась. А дело всякое начинала «с Богом!» и мне всякий раз «с Богом!» говорила, когда я шёл в школу. Может быть, она и молилась, но не показно, стесняясь меня или боясь меня притеснить. Был святой угол в чистой избе, и иконка Николая Угодника в кухоньке. Забудни стояли они тёмные, а во время всенощной и с утра по праздникам зажигала Матрёна лампадку.

Только грехов у неё было меньше, чем у её колченогой кошки. Та – мышей душила…

Немного выдравшись из колотной своей житёнки, стала Матрёна повнимательней слушать и моё радио (я не преминул поставить себе разведку – так Матрёна называла розетку. Мой приёмничек уже не был для меня бич, потому что я своей рукой мог его выключить в любую минуту; но, действительно, выходил он для меня из глухой избы – разведкой). В тот год повелось по две, по три иностранных делегации в неделю принимать, провожать и возить по многим городам, собирая митинги. И что ни день, известия полны были важными сообщениями о банкетах, обедах и завтраках.

Матрёна хмурилась, неодобрительно вздыхала:

– Ездят-ездят, чего-нибудь наездят.

Услышав, что машины изобретены новые, ворчала Матрёна из кухни:

– Всё новые, новые, на старых работать не хотят, куды старые складывать будем?

Ещё в тот год обещали искусственные спутники Земли. Матрёна качала головой с печи:

– Ой-ой-ойиньки, чего-нибудь изменят, зиму или лето.

Исполнял Шаляпин русские песни. Матрёна стояла-стояла, слушала и приговорила решительно:

– Чудно поют, не по-нашему.

– Да что вы, Матрёна Васильевна, да прислушайтесь!

Ещё послушала. Сжала губы:

Зато и вознаградила меня Матрёна. Передавали как-то концерт из романсов Глинки. И вдруг после пятка камерных романсов Матрёна, держась за фартук, вышла из-за перегородки растепленная, с пеленой слезы в неярких своих глазах:

– А вот это – по-нашему… – прошептала она.

2

Так привыкли Матрёна ко мне, а я к ней, и жили мы запросто. Не мешала она моим долгим вечерним занятиям, не досаждала никакими расспросами. До того отсутствовало в ней бабье любопытство или до того она была деликатна, что не спросила меня ни разу: был ли я когда женат? Все тальновские бабы приставали к ней – узнать обо мне. Она им отвечала:

– Вам нужно – вы и спрашивайте. Знаю одно – дальний он.

И когда невскоре я сам сказал ей, что много провёл в тюрьме, она только молча покивала головой, как бы подозревала и раньше.

А я тоже видел Матрёну сегодняшнюю, потерянную старуху, и тоже не бередил её прошлого, да и не подозревал, чтоб там было что искать.

Знал я, что замуж Матрёна вышла ещё до революции, и сразу в эту избу, где мы жили теперь с ней, и сразу к печке (то есть не было в живых ни свекрови, ни старшей золовки незамужней, и с первого послебрачного утра Матрёна взялась за ухват). Знал, что детей у неё было шестеро и один за другим умирали все очень рано, так что двое сразу не жило. Потом была какая-то воспитанница Кира. А муж Матрёны не вернулся с этой войны. Похоронного тоже не было. Односельчане, кто был с ним в роте, говорили, что либо в плен он попал, либо погиб, а только тела не нашли. За одиннадцать послевоенных лет решила и Матрёна сама, что он не жив. И хорошо, что думала так. Хоть и был бы теперь он жив – так женат где-нибудь в Бразилии или в Австралии. И деревня Тальново, и язык русский изглаживаются из памяти его…


Раз, придя из школы, я застал в нашей избе гостя. Высокий чёрный старик, сняв на колени шапку, сидел на стуле, который Матрёна выставила ему на середину комнаты, к печке-«голландке». Всё лицо его облегали густые чёрные волосы, почти не тронутые сединой: с чёрной окладистой бородой сливались усы густые, чёрные, так что рот был виден едва; и непрерывные бакены чёрные, едва выказывая уши, поднимались к чёрным космам, свисавшим с темени; и ещё широкие чёрные брови мостами были брошены друг другу навстречу. И только лоб уходил лысым куполом в лысую просторную маковку. Во всём облике старика показалось мне многознание и достойность. Он сидел ровно, сложив руки на посохе, посох же отвесно уперев в пол, – сидел в положении терпеливого ожидания и, видно, мало разговаривал с Матрёной, возившейся за перегородкой.

Когда я пришёл, он плавно повернул ко мне величавую голову и назвал меня внезапно:

– Батюшка!.. Вижу вас плохо. Сын мой учится у вас. Григорьев Антошка…

Дальше мог бы он и не говорить… При всём моём порыве помочь этому почтенному старику, заранее знал я и отвергал всё то бесполезное, что скажет старик сейчас. Григорьев Антошка был круглый румяный малец из 8-го «г», выглядевший как кот после блинов. В школу он приходил как бы отдыхать, за партой сидел и улыбался лениво. Уж тем более он никогда не готовил уроков дома. Но, главное, борясь за тот высокий процент успеваемости, которым славились школы нашего района, нашей области и соседних областей, – из году в год его переводили, и он ясно усвоил, что, как бы учителя ни грозились, всё равно в конце года переведут, и не надо для этого учиться. Он просто смеялся над нами. Он сидел в 8-м классе, однако не владел дробями и не различал, какие бывают треугольники. По первым четвертям он был в цепкой хватке моих двоек – и то же ожидало его в третьей четверти.

Но этому полуслепому старику, годному Антошке не в отцы, а в деды, и пришедшему ко мне на униженный поклон, – как было сказать теперь, что год за годом школа его обманывала, дальше же обманывать я не могу, иначе развалю весь класс, и превращусь в балаболку, и наплевать должен буду на весь свой труд и звание своё?

И теперь я терпеливо объяснял ему, что запущено у сына очень, и он в школе и дома лжёт, надо дневник проверять у него почаще и круто браться с двух сторон.

– Да уж куда крутей, батюшка, – заверил меня гость. – Бью его теперь, что неделя. А рука тяжёлая у меня.

В разговоре я вспомнил, что уже один раз и Матрёна сама почему-то ходатайствовала за Антошку Григорьева, но я не спросил, что за родственник он ей, и тоже тогда отказал. Матрёна и сейчас стала в дверях кухоньки бессловесной просительницей. И когда Фаддей Миронович ушёл от меня с тем, что будет заходить-узнавать, я спросил:

– Не пойму, Матрёна Васильевна, как же этот Антошка вам приходится?

– Дивиря моего сын, – ответила Матрёна суховато и ушла доить козу.

Разочтя, я понял, что чёрный настойчивый этот старик – родной брат мужа её, без вести пропавшего.

И долгий вечер прошёл – Матрёна не касалась больше этого разговора. Лишь поздно вечером, когда я думать забыл о старике и писал своё в тишине избы под шорох тараканов и постук ходиков, – Матрёна вдруг из тёмного своего угла сказала:

– Я, Игнатич, когда-то за него чуть замуж не вышла.

Я и о Матрёне-то самой забыл, что она здесь, не слышал её, – но так взволнованно она это сказала из темноты, будто и сейчас ещё тот старик домогался её.

Видно, весь вечер Матрёна только об том и думала.

Она поднялась с убогой тряпичной кровати и медленно выходила ко мне, как бы идя за своими словами. Я откинулся – и в первый раз совсем по-новому увидел Матрёну.

Верхнего света не было в нашей большой комнате, как лесом заставленной фикусами. От настольной же лампы свет падал кругом только на мои тетради, – а по всей комнате глазам, оторвавшимся от света, казался полумрак с розовинкой. И из него выступала Матрёна. И щёки её померещились мне не жёлтыми, как всегда, а тоже с розовинкой.

– Он за меня первый сватался… раньше Ефима… Он был брат – старший… Мне было девятнадцать, Фаддею – двадцать три… Вот в этом самом доме они тогда жили. Ихний был дом. Ихним отцом строенный.

Я невольно оглянулся. Этот старый серый изгнивающий дом вдруг сквозь блекло-зелёную шкуру обоев, под которыми бегали мыши, проступил мне молодыми, ещё не потемневшими тогда, стругаными брёвнами и весёлым смолистым запахом.

– И вы его…? И что же?..

– В то лето… ходили мы с ним в рощу сидеть, – прошептала она. – Тут роща была, где теперь конный двор, вырубили её… Без малого не вышла, Игнатич. Война германская началась. Взяли Фаддея на войну.

Она уронила это – и вспыхнул передо мной голубой, белый и жёлтый июль четырнадцатого года: ещё мирное небо, плывущие облака и народ, кипящий со спелым жнивом. Я представил их рядом: смоляного богатыря с косой через спину; её, румяную, обнявшую сноп. И – песню, песню под небом, какие давно уже отстала деревня петь, да и не споёшь при механизмах.

– Пошёл он на войну – пропал… Три года затаилась я, ждала. И ни весточки, и ни косточки…

Обвязанное старческим слинявшим платочком смотрело на меня в непрямых мягких отсветах лампы круглое лицо Матрёны – как будто освобождённое от морщин, от будничного небрежного наряда – испуганное, девичье, перед страшным выбором.

Да. Да… Понимаю… Облетали листья, падал снег – и потом таял. Снова пахали, снова сеяли, снова жали. И опять облетали листья, и опять падал снег. И одна революция. И другая революция. И весь свет перевернулся.

– Мать у них умерла – и присватался ко мне Ефим. Мол, в нашу избу ты идти хотела, в нашу и иди. Был Ефим моложе меня на год. Говорят у нас: умная выходит после Покрова, а дура – после Петрова. Рук у них не хватало. Пошла я… На Петров день повенчались, а к Миколе зимнему – вернулся… Фаддей… из венгерского плена.

Матрёна закрыла глаза.

Я молчал.

Она обернулась к двери, как к живой:

– Стал на пороге. Я как закричу! В колена б ему бросилась!.. Нельзя… Ну, говорит, если б то не брат мой родной – я бы вас порубал обоих!

Я вздрогнул. От её надрыва или страха я живо представил, как он стоит там, чёрный, в тёмных дверях, и топором замахнулся на Матрёну.

Но она успокоилась, оперлась о спинку стула перед собой и певуче рассказывала:

– Ой-ой-ойиньки, головушка бедная! Сколько невест было на деревне – не женился. Сказал: буду имячко твоё искать, вторую Матрёну. И привёл-таки себе из Липовки Матрёну, срубили избу отдельную, где и сейчас живут, ты каждый день мимо их в школу ходишь.

Ах, вот оно что! Теперь я понял, что видел ту вторую Матрёну не раз. Не любил я её; всегда приходила она к моей Матрёне жаловаться, что муж её бьёт, и скаред муж, жилы из неё вытягивает, и плакала здесь подолгу, и голос-то всегда у неё был на слезе.

Но выходило, что не о чем моей Матрёне жалеть – так бил Фаддей свою Матрёну всю жизнь, и по сей день, и так зажал весь дом.

– Меня сам ни разику не бил, – рассказывала она о Ефиме. – По улице на мужиков с кулаками бегал, а меня – ни разику… То есть был-таки раз – я с золовкой поссорилась, он ложку мне об лоб расшибил. Вскочила я от стола: «Захленуться бы вам, подавиться, трутни!» И в лес ушла. Больше не трогал.

Кажется, и Фаддею не о чем было жалеть: родила ему вторая Матрёна тоже шестерых детей (средь них и Антошка мой, самый младший, поскрёбыш) – и выжили все, а у Матрёны с Ефимом дети не стояли: до трёх месяцев не доживая и не болея ничем, умирал каждый.

– Одна дочка только родилась, помыли её живую – тут она и померла. Так мёртвую уж обмывать не пришлось… Как свадьба моя была в Петров день, так и шестого ребёнка, Александра, в Петров день схоронила.

И решила вся деревня, что в Матрёне – порча.

– Порция во мне! – убеждённо кивала и сейчас Матрёна. – Возили меня к монашенке одной бывшей лечиться, она меня на кашель наводила – ждала, что порция из меня лягушкой выбросится. Ну, не выбросилась…

И шли года, как плыла вода… В сорок первом не взяли на войну Фаддея из-за слепоты, зато Ефима взяли. И как старший брат в первую войну, так младший без вести исчез во вторую. Но этот вовсе не вернулся. Гнила и старела когда-то шумная, а теперь пустынная изба – и старела в ней беспритульная Матрёна.

И попросила она у той второй, забитой, Матрёны – чрева её урывочек (или кровиночку Фаддея?) – младшую их девочку Киру.

Десять лет она воспитывала её здесь как родную, вместо своих невыстоявших. И незадолго до меня выдала за молодого машиниста в Черусти. Только оттуда ей теперь и помощь сочилась: иногда сахарку, когда поросёнка зарежут – сальца.

Страдая от недугов и чая недалёкую смерть, тогда же объявила Матрёна свою волю: отдельный сруб горницы, расположенный под общей связью с избою, после смерти её отдать в наследство Кире. О самой избе она ничего не сказала. Ещё три сестры её метили получить эту избу.


Так в тот вечер открылась мне Матрёна сполна. И, как это бывает, связь и смысл её жизни, едва став мне видимыми, – в тех же днях пришли и в движение. Из Черустей приехала Кира, забеспокоился старик Фаддей: в Черустях, чтобы получить и удержать участок земли, надо было молодым поставить какое-нибудь строение. Шла для этого вполне матрёнина горница. А другого нечего было и поставить, неоткуда лесу взять. И не так сама Кира, и не так муж её, как за них старый Фаддей загорелся захватить этот участок в Черустях.

И вот он зачастил к нам, пришёл раз, ещё раз, наставительно говорил с Матрёной и требовал, чтоб она отдала горницу теперь же, при жизни. В эти приходы он не показался мне тем опирающимся о посох старцем, который вот развалится от толчка или грубого слова. Хоть и пригорбленный больною поясницей, но всё ещё статный, старше шестидесяти сохранивший сочную, молодую черноту в волосах, он наседал с горячностью.

Не спала Матрёна две ночи. Нелегко ей было решиться. Не жалко было саму горницу, стоявшую без дела, как вообще ни труда, ни добра своего не жалела Матрёна никогда. И горница эта всё равно была завещана Кире. Но жутко ей было начать ломать ту крышу, под которой прожила сорок лет. Даже мне, постояльцу, было больно, что начнут отрывать доски и выворачивать брёвна дома. А для Матрёны было это – конец её жизни всей.

Но те, кто настаивал, знали, что её дом можно сломать и при жизни.

И Фаддей с сыновьями и зятьями пришли как-то февральским утром и застучали в пять топоров, завизжали и заскрипели отрываемыми досками. Глаза самого Фаддея деловито поблескивали. Несмотря что спина его не распрямлялась вся, он ловко лазил и под стропила и живо суетился внизу, покрикивая на помощников. Эту избу он парнишкою сам и строил когда-то с отцом; эту горницу для него, старшего сына, и рубили, чтоб он поселился здесь с молодой. А теперь он яро разбирал её по рёбрышкам, чтоб увезти с чужого двора.

Переметив номерами венцы сруба и доски потолочного настила, горницу с подклетью разобрали, а избу саму с укороченными мостами отсекли временной тесовой стеночкой. В стенке они покинули щели, и всё показывало, что ломатели – не строители и не предполагают, чтобы Матрёне ещё долго пришлось здесь жить.

А пока мужчины ломали, женщины готовили ко дню погрузки самогон: водка обошлась бы чересчур дорого. Кира привезла из Московской области пуд сахару, Матрёна Васильевна под покровом ночи носила тот сахар и бутыли самогонщику.

Вынесены и соштабелёваны были брёвна перед воротами, зять-машинист уехал в Черусти за трактором.

Но в тот же день началась мятель – дуель , по-матрёниному. Она кутила и кружила двое суток и замела дорогу непомерными сугробами. Потом, чуть дорогу умяли, прошёл грузовик-другой – внезапно потеплело, в один день разом распустило, стали сырые туманы, журчали ручьи, прорывшиеся в снегу, и нога в сапоге увязала по всё голенище.

Две недели не давалась трактору разломанная горница! Эти две недели Матрёна ходила как потерянная. Оттого особенно ей было тяжело, что пришли три сестры её, все дружно обругали её дурой за то, что горницу отдала, сказали, что видеть её больше не хотят, – и ушли.

И в те же дни кошка колченогая сбрела со двора – и пропала. Одно к одному. Ещё и это пришибло Матрёну.

Наконец стаявшую дорогу прихватило морозом. Наступил солнечный день, и повеселело на душе. Матрёне что-то доброе приснилось под тот день. С утра узнала она, что я хочу сфотографировать кого-нибудь за старинным ткацким станом (такие ещё стояли в двух избах, на них ткали грубые половики), – и усмехнулась застенчиво:

– Да уж погоди, Игнатич, пару дней, вот горницу, бывает, отправлю – сложу свой стан, ведь цел у меня, – и снимешь тогда. Ей-богу правда!

Видно, привлекало её изобразить себя в старине. От красного морозного солнца чуть розовым залилось замороженное окошко сеней, теперь укороченных, – и грел этот отсвет лицо Матрёны. У тех людей всегда лица хороши, кто в ладах с совестью своей.

Перед сумерками, возвращаясь из школы, я увидел движение близ нашего дома. Большие новые тракторные сани были уже нагружены брёвнами, но многое ещё не поместилось – и семья деда Фаддея, и приглашенные помогать кончали сбивать ещё одни сани, самодельные. Все работали, как безумные, в том ожесточении, какое бывает у людей, когда пахнет большими деньгами или ждут большого угощения. Кричали друг на друга, спорили.

Спор шёл о том, как везти сани – порознь или вместе. Один сын Фаддея, хромой, и зять-машинист толковали, что сразу обои сани нельзя, трактор не утянет. Тракторист же, самоуверенный толстомордый здоровяга, хрипел, что ему видней, что он водитель и повезёт сани вместе. Расчёт его был ясен: по уговору машинист платил ему за перевоз горницы, а не за рейсы. Двух рейсов за ночь – по двадцать пять километров да один раз назад – он никак бы не сделал. А к утру ему надо было быть с трактором уже в гараже, откуда он увёл его тайком для левой .

Старику Фаддею не терпелось сегодня же увезти всю горницу – и он кивнул своим уступить. Вторые, наспех сколоченные сани подцепили за крепкими первыми.

Матрёна бегала среди мужчин, суетилась и помогала накатывать брёвна на сани. Тут заметил я, что она в моей телогрейке, уже измазала рукава о льдистую грязь брёвен, – и с неудовольствием сказал ей об этом. Телогрейка эта была мне память, она грела меня в тяжёлые годы.

Так я в первый раз рассердился на Матрёну Васильевну.

– Ой-ой-ойиньки, головушка бедная! – озадачилась она. – Ведь я её бегма подхватила, да и забыла, что твоя. Прости, Игнатич. – И сняла, повесила сушиться.

Погрузка кончилась, и все, кто работал, человек до десяти мужчин, прогремели мимо моего стола и нырнули под занавеску в кухоньку. Оттуда глуховато застучали стаканы, иногда звякала бутыль, голоса становились всё громче, похвальба – задорнее. Особенно хвастался тракторист. Тяжёлый запах самогона докатился до меня. Но пили недолго – темнота заставляла спешить. Стали выходить. Самодовольный, с жестоким лицом вышел тракторист. Сопровождать сани до Черустей шли зять-машинист, хромой сын Фаддея и ещё племянник один. Остальные расходились по домам. Фаддей, размахивая палкой, догонял кого-то, спешил что-то втолковать. Хромой сын задержался у моего стола закурить и вдруг заговорил, как любит он тётку Матрёну, и что женился недавно, и вот сын у него родился только что. Тут ему крикнули, он ушёл. За окном зарычал трактор.

Последней торопливо выскочила из-за перегородки Матрёна. Она тревожно качала головой вслед ушедшим. Надела телогрейку, накинула платок. В дверях сказала мне:

– И что было двух не срядить? Один бы трактор занемог – другой подтянул. А теперь чего будет – Богу весть!..

И убежала за всеми.

После пьянки, споров и хождения стало особенно тихо в брошенной избе, выстуженной частым открыванием дверей. За окнами уже совсем стемнело. Я тоже влез в телогрейку и сел за стол. Трактор стих в отдалении.

Прошёл час, другой. И третий. Матрёна не возвращалась, но я не удивлялся: проводив сани, должно быть, ушла к своей Маше.

И ещё прошёл час. И ещё. Не только тьма, но глубокая какая-то тишина опустилась на деревню. Я не мог тогда понять, отчего тишина, – оттого, оказалось, что за весь вечер ни одного поезда не прошло по линии в полуверсте от нас. Приёмник мой молчал, и я заметил, что очень уж, как никогда, развозились мыши: всё нахальней, всё шумней они бегали под обоями, скребли и попискивали.

Я очнулся. Был первый час ночи, а Матрёна не возвращалась.

Вдруг услышал я несколько громких голосов на деревне. Ещё были они далеко, но как подтолкнуло меня, что это к нам. И правда, скоро резкий стук раздался в ворота. Чужой властный голос кричал, чтоб открыли. Я вышел с электрическим фонариком в густую темноту. Деревня вся спала, окна не светились, а снег за неделю притаял и тоже не отсвечивал. Я отвернул нижнюю завёртку и впустил. К избе прошли четверо в шинелях. Неприятно это очень, когда ночью приходят к тебе громко и в шинелях.

При свете огляделся я, однако, что у двоих шинели – железнодорожные. Старший, толстый, с таким же лицом, как у того тракториста, спросил:

– Где хозяйка?

– Не знаю.

– А трактор с санями из этого двора уезжал?

– Из этого.

– Они пили тут перед отъездом?

Все четверо щурились, оглядывались в полутьме при настольной лампе. Я так понял, что кого-то арестовали или хотели арестовать.

– Да что случилось?

– Отвечайте, что вас спрашивают!

– Поехали пьяные?

– Они пили тут?

Убил ли кто кого? Или перевозить нельзя было горницы? Очень уж они на меня наседали. Но одно было ясно: что за самогонщину Матрёне могут дать срок.

Я отступил к кухонной дверке и так перегородил её собою.

– Право, не заметил. Не видно было.

(Мне и действительно не видно было, только слышно.)

И как бы растерянным жестом я провёл рукой, показывая обстановку избы: мирный настольный свет над книгами и тетрадями; толпу испуганных фикусов; суровую койку отшельника. Никаких следов разгула. А за часы-то, часы, самогонный запах подразвеялся.

Они уже и сами с досадой заметили, что никакой попойки здесь не было. И повернули к выходу, между собой говоря, что, значит, пьянка была не в этой избе, но хорошо бы прихватить, что была. Я провожал их и допытывался, что же случилось. И только в калитке мне буркнул один:

– Разворотило их всех. Не соберёшь.

– Да это что! Двадцать первый скорый чуть с рельс не сошёл, вот было бы.

И они быстро ушли.

Кого – их? Кого – всех? Матрёна-то где?..

Я вернулся в избу, отвёл полог и прошёл в кухоньку. Тут самогонный смрад ещё сохранялся, ударил в меня. Это было застывшее побоище – сгруженных табуреток и скамьи, пустых лежачих бутылок и одной неоконченной, стаканов, недоеденной селёдки, лука и раскромсанного сала.

Всё было мертво. И только тараканы спокойно ползали по полю битвы.

Я кинулся всё убирать. Я полоскал бутылки, убирал еду, разносил стулья, а остаток самогона спрятал в тёмное подполье подальше.

И лишь когда я всё это сделал, я встал пнём посреди пустой избы: что-то сказано было о двадцать первом скором. К чему?.. Может, надо было всё это показать им? Я уже сомневался. Но что за манера проклятая – ничего не объяснить нечиновному человеку?

И вдруг скрипнула наша калитка. Я быстро вышел на мосты:

– Матрёна Васильевна?

В избу, пошатываясь, вошла её подруга Маша:

– Матрёна-то… Матрёна-то наша, Игнатич…

Я усадил её, и, мешая со слезами, она рассказала.

На переезде – горка, взъезд крутой. Шлагбаума нет. С первыми санями трактор перевалил, а трос лопнул, и вторые сани, самодельные, на переезде застряли и разваливаться начали – Фаддей для них лесу хорошего не дал, для вторых саней. Отвезли чуток первые – за вторыми вернулись, трос ладили – тракторист и сын Фаддея хромой, и туда же, меж трактором и санями, понесло и Матрёну. Что она там подсобить могла мужикам? Вечно она в мужичьи дела мешалась. И конь когда-то её чуть в озеро не сшиб, под прорубь. И зачем на переезд проклятый пошла? – отдала горницу, и весь её долг, рассчиталась… Машинист всё смотрел, чтобы с Черустей поезд не нагрянул, его б фонари далеко видать, а с другой стороны, от станции нашей, шли два паровоза сцепленных – без огней и задом. Почему без огней – неведомо, а когда паровоз задом идёт – машинисту с тендера сыплет в глаза пылью угольной, смотреть плохо. Налетели – и в мясо тех троих расплющили, кто между трактором и санями. Трактор изувечили, сани в щепки, рельсы вздыбили, и паровоза оба набок.

– Да как же они не слышали, что паровозы подходят?

– Да трактор-то заведенный орёт.

– А с трупами что?

– Не пускают. Оцепили.

– А что я про скорый слышал… будто скорый?..

– А скорый десятичасовой – нашу станцию с ходу, и тоже к переезду. Но как паровозы рухнули – машинисты два уцелели, спрыгнули и побежали назад, и руками махают, на рельсы ставши, – и успели поезд остановить… Племянника тоже бревном покалечило. Прячется сейчас у Клавки, чтоб не знали, что он на переезде был. А то ведь затягают свидетелем!.. Незнайка на печи лежит, а знайку на верёвочке ведут… А муж киркин – ни царапины. Хотел повеситься, из петли вынули. Из-за меня, мол, тётя погибла и брат. Сейчас пошёл сам, арестовался. Да его теперь не в тюрьму, его в дом безумный. Ах, Матрёна-Матрёнушка!..

Нет Матрёны. Убит родной человек. И в день последний я укорил её за телогрейку.

Разрисованная красно-жёлтая баба с книжного плаката радостно улыбалась.

Тётя Маша ещё посидела, поплакала. И уже встала, чтоб идти. И вдруг спросила:

– Игнатич! Ты помнишь… вязаночка серая была у Матрёны… Она ведь её после смерти прочила Таньке моей, верно?

И с надеждой смотрела на меня в полутьме – неужели я забыл?

Но я помнил:

– Прочила, верно.

– Так слушай, может, разреши я её заберу сейчас? Утром тут родня налетит, мне уж потом не получить.

И опять с мольбой и надеждой смотрела на меня – её полувековая подруга, единственная, кто искренно любил Матрёну в этой деревне…

Наверно, так надо было.

– Конечно… Берите… – подтвердил я.

Она открыла сундучок, достала вязанку, сунула под полу и ушла…

Мышами овладело какое-то безумие, они ходили по стенам ходенём, и почти зримыми волнами перекатывались зелёные обои над мышиными спинами.

Идти мне было некуда. Ещё придут сами ко мне, допрашивать. Утром ждала меня школа. Час ночи был третий. И выход был: запереться и лечь спать.

Запереться, потому что Матрёна не придёт.

Я лёг, оставив свет. Мыши пищали, стонали почти, и всё бегали, бегали. Уставшей бессвязной головой нельзя было отделаться от невольного трепета – как будто Матрёна невидимо металась и прощалась тут, с избой своей.

И вдруг в притёмке у входных дверей, на пороге, я вообразил себе чёрного молодого Фаддея с занесенным топором:

«Если б то не брат мой родной – порубал бы я вас обоих!»

Сорок лет пролежала его угроза в углу, как старый тесак, – а ударила-таки…

3

На рассвете женщины привезли с переезда на санках под накинутым грязным мешком – всё, что осталось от Матрёны. Скинули мешок, чтоб обмывать. Всё было месиво – ни ног, ни половины туловища, ни левой руки. Одна женщина перекрестилась и сказала:

– Ручку-то правую оставил ей Господь. Там будет Богу молиться…

И вот всю толпу фикусов, которых Матрёна так любила, что, проснувшись когда-то ночью в дыму, не избу бросилась спасать, а валить фикусы на пол (не задохнулись бы от дыму), – фикусы вынесли из избы. Чисто вымели полы. Тусклое матрёнино зеркало завесили широким полотенцем старой домашней вытоки. Сняли со стены праздные плакаты. Сдвинули мой стол. И к окнам, под образа, поставили на табуретках гроб, сколоченный без затей.

А в гробу лежала Матрёна. Чистой простыней было покрыто её отсутствующее изуродованное тело, и голова охвачена белым платком, – а лицо осталось целёхонькое, спокойное, больше живое, чем мёртвое.

Деревенские приходили постоять-посмотреть. Женщины приводили и маленьких детей взглянуть на мёртвую. И если начинался плач, все женщины, хотя бы зашли они в избу из пустого любопытства, – все обязательно подплакивали от двери и от стен, как бы аккомпанировали хором. А мужчины стояли молча навытяжку, сняв шапки.

Самый же плач доставалось вести родственницам. В плаче заметил я холодно-продуманный, искони-заведенный порядок. Те, кто подале, подходили к гробу ненадолго и у самого гроба причитали негромко. Те, кто считал себя покойнице роднее, начинали плач ещё с порога, а достигнув гроба, наклонялись голосить над самым лицом усопшей. Мелодия была самодеятельная у каждой плакальщицы. И свои собственные излагались мысли и чувства.

Тут узнал я, что плач над покойной не просто есть плач, а своего рода политика. Слетелись три сестры Матрёны, захватили избу, козу и печь, заперли сундук её на замок, из подкладки пальто выпотрошили двести похоронных рублей, приходящим всем втолковывали, что они одни были Матрёне близкие. И над гробом плакали так:

– Ах, нянькя-нянькя! Ах, лёлька-лёлька! И ты ж наша единственная! И жила бы ты тихо-мирно! И мы бы тебя всегда приласкали! А погубила тебя твоя горница! А доконала тебя, заклятая! И зачем ты её ломала? И зачем ты нас не послушала?

Так плачи сестёр были обвинительные плачи против мужниной родни: не надо было понуждать Матрёну горницу ломать. (А подспудный смысл был: горницу-ту вы взять-взяли, избы же самой мы вам не дадим!)

Мужнина родня – матрёнины золовки, сёстры Ефима и Фаддея, и ещё племянницы разные приходили и плакали так:

– Ах, тётанька-тётанька! И как же ты себя не берегла! И, наверно, теперь они на нас обиделись! И родимая ж ты наша, и вина вся твоя! И горница тут ни при чём. И зачем же пошла ты туда, где смерть тебя стерегла? И никто тебя туда не звал! И как ты умерла – не думала! И что же ты нас не слушалась?..

(И изо всех этих причитаний выпирал ответ: в смерти её мы не виноваты, а насчёт избы ещё поговорим!)

Но широколицая грубая «вторая» Матрёна – та подставная Матрёна, которую взял когда-то Фаддей по одному лишь имячку, – сбивалась с этой политики и простовато вопила, надрываясь над гробом:

– Да ты ж моя сестричечка! Да неужели ж ты на меня обидишься? Ох-ма!.. Да бывалоча мы всё с тобой говорили и говорили! И прости ты меня, горемычную! Ох-ма!.. И ушла ты к своей матушке, а, наверно, ты за мной заедешь! Ох-ма-а-а!..

На этом «ох-ма-а-а» она словно испускала весь дух свой – и билась, билась грудью о стенку гроба. И когда плач её переходил обрядные нормы, женщины, как бы признавая, что плач вполне удался, все дружно говорили:

– Отстань! Отстань!

Матрёна отставала, но потом приходила вновь и рыдала ещё неистовее. Вышла тогда из угла старуха древняя и, положа Матрёне руку на плечо, сказала строго:

– Две загадки в мире есть: как родился – не помню, как умру – не знаю.

И смолкла Матрёна тотчас, и все смолкли до полной тишины.

Но и сама эта старуха, намного старше здесь всех старух и как будто даже Матрёне чужая вовсе, погодя некоторое время тоже плакала:

– Ох ты, моя болезная! Ох ты, моя Васильевна! Ох, надоело мне вас провожать!

И совсем уже не обрядно – простым рыданием нашего века, не бедного ими, рыдала злосчастная матрёнина приёмная дочь – та Кира из Черустей, для которой ломали и везли эту горницу. Её завитые локончики жалко растрепались. Красны, как кровью залиты, были глаза. Она не замечала, как сбивается на морозе её платок, или надевала пальто мимо рукава. Она невменяемая ходила от гроба приёмной матери в одном доме к гробу брата в другом, – и ещё опасались за разум её, потому что должны были мужа судить.

Выступало так, что муж её был виновен вдвойне: он не только вёз горницу, но был железнодорожный машинист, хорошо знал правила неохраняемых переездов – и должен был сходить на станцию, предупредить о тракторе. В ту ночь в уральском скором тысяча жизней людей, мирно спавших на первых и вторых полках при полусвете поездных ламп, должна была оборваться. Из-за жадности нескольких людей: захватить участок земли или не делать второго рейса трактором.

Из-за горницы, на которую легло проклятие с тех пор, как руки Фаддея ухватились её ломать.

Впрочем, тракторист уже ушёл от людского суда. А управление дороги само было виновно и в том, что оживлённый переезд не охранялся, и в том, что паровозная сплотка шла без фонарей. Потому-то они сперва всё старались свалить на пьянку, а теперь замять и самый суд.

Рельсы и полотно так искорёжило, что три дня, пока гробы стояли в домах, поезда не шли – их заворачивали другою веткой. Всю пятницу, субботу и воскресенье – от конца следствия и до похорон – на переезде днём и ночью шёл ремонт пути. Ремонтники мёрзли и для обогрева, а ночью и для света раскладывали костры из даровых досок и брёвен со вторых саней, рассыпанных близ переезда.

А первые сани, нагруженные, целые, так и стояли за переездом невдали.

И именно это – что одни сани дразнили, ждали с готовым тросом, а вторые ещё можно было выхватывать из огня – именно это терзало душу чернобородого Фаддея всю пятницу и всю субботу. Дочь его трогалась разумом, над зятем висел суд, в собственном доме его лежал убитый им сын, на той же улице – убитая им женщина, которую он любил когда-то, – Фаддей только ненадолго приходил постоять у гробов, держась за бороду. Высокий лоб его был омрачён тяжёлой думой, но дума эта была – спасти брёвна горницы от огня и от козней матрёниных сестёр.

Перебрав тальновских, я понял, что Фаддей был в деревне такой не один.

Что добром нашим, народным или моим, странно называет язык имущество наше. И его-то терять считается перед людьми постыдно и глупо.

Фаддей, не присаживаясь, метался то на посёлок, то на станцию, от начальства к начальству, и с неразгибной спиной, опираясь на посох, просил каждого снизойти к его старости и дать разрешение вернуть горницу.

И кто-то дал такое разрешение. И Фаддей собрал своих уцелевших сыновей, зятей и племянников, и достал лошадей в колхозе – и с того бока развороченного переезда, кружным путём через три деревни, обвозил остатки горницы к себе во двор. Он кончил это в ночь с субботы на воскресенье.

А в воскресенье днём – хоронили. Два гроба сошлись в середине деревни, родственники поспорили, какой гроб вперёд. Потом поставили их на одни розвальни рядышком, тётю и племянника, и по февральскому вновь обсыревшему насту под пасмурным небом повезли покойников на церковное кладбище за две деревни от нас. Погода была ветреная, неприютная, и поп с дьяконом ждали в церкви, не вышли в Тальново навстречу.

До околицы народ шёл медленно и пел хором. Потом – отстал.


Ещё под воскресенье не стихала бабья суетня в нашей избе: старушка у гроба мурлыкала псалтырь, матрёнины сёстры сновали у русской печи с ухватом, из чела печи пышело жаром от раскалённых торфин – от тех, которые носила Матрёна в мешке с дальнего болота. Из плохой муки пекли невкусные пирожки.

В воскресенье, когда вернулись с похорон, а было уж то к вечеру, собрались на поминки. Столы, составленные в один длинный, захватывали и то место, где утром стоял гроб. Сперва стали все вокруг стола, и старик, золовкин муж, прочёл «Отче наш». Потом налили каждому на самое дно миски – медовой сыты. Её, на помин души, мы выхлебали ложками, безо всего. Потом ели что-то и пили водку, и разговоры становились оживлённее. Перед киселём встали все и пели «Вечную память» (так и объяснили мне, что поют её – перед киселём обязательно). Опять пили. И говорили ещё громче, совсем уже не о Матрёне. Золовкин муж расхвастался:

– А заметили вы, православные, что отпевали сегодня медленно? Это потому, что отец Михаил меня заметил. Знает, что я службу знаю. А иначе б – со святыми помоги, вокруг ноги – и всё.

Наконец ужин кончился. Опять все поднялись. Спели «Достойно есть». И опять, с тройным повтором: вечная память! вечная память! вечная память! Но голоса были хриплы, розны, лица пьяны, и никто в эту вечную память уже не вкладывал чувства.

Потом основные гости разошлись, остались самые близкие, вытянули папиросы, закурили, раздались шутки, смех. Коснулось пропавшего без вести мужа Матрёны, и золовкин муж, бья себя в грудь, доказывал мне и сапожнику, мужу одной из матрёниных сестёр:

– Умер Ефим, умер! Как бы это он мог не вернуться? Да если б я знал, что меня на родине даже повесят, – всё равно б я вернулся!

Сапожник согласно кивал ему. Он был дезертир и вовсе не расставался с родиной: всю войну перепрятался у матери в подпольи.

Высоко на печи сидела оставшаяся ночевать та строгая молчаливая старуха, древнее всех древних. Она сверху смотрела немо, осуждающе на неприлично оживлённую пятидесяти– и шестидесятилетнюю молодёжь.

И только несчастная приёмная дочь, выросшая в этих стенах, ушла за перегородку и там плакала.


Фаддей не пришёл на поминки Матрёны – потому ли, что поминал сына. Но в ближайшие дни он два раза враждебно приходил в эту избу на переговоры с матрёниными сёстрами и с сапожником-дезертиром.

Спор шёл об избе: кому она – сестре или приёмной дочери. Уж дело упиралось писать в суд, но примирились, рассудя, что суд отдаст избу не тем и не другим, а сельсовету. Сделка состоялась. Козу забрала одна сестра, избу – сапожник с женою, а в зачёт фаддеевой доли, что он «здесь каждое брёвнышко своими руками перенянчил», пошла уже свезенная горница, и ещё уступили ему сарай, где жила коза, и весь внутренний забор, между двором и огородом.

И опять, преодолевая немощь и ломоту, оживился и помолодел ненасытный старик. Опять он собрал уцелевших сыновей и зятей, они разбирали сарай и забор, и он сам возил брёвна на саночках, на саночках, под конец уже только с Антошкой своим из 8-го «г», который здесь не ленился.


Избу Матрёны до весны забили, и я переселился к одной из её золовок, неподалеку. Эта золовка потом по разным поводам вспоминала что-нибудь о Матрёне и как-то с новой стороны осветила мне умершую.

– Ефим её не любил. Говорил: люблю одеваться культурно , а она – кое-как, всё по-деревенски. А одново мы с ним в город ездили, на заработки, так он себе там сударку завёл, к Матрёне и возвращаться не хотел.

Все отзывы её о Матрёне были неодобрительны: и нечистоплотная она была; и за обзаводом не гналась; и не бережная; и даже поросёнка не держала, выкармливать почему-то не любила; и, глупая, помогала чужим людям бесплатно (и самый повод вспомнить Матрёну выпал – некого было дозвать огород вспахать на себе сохою).

И даже о сердечности и простоте Матрёны, которые золовка за ней признавала, она говорила с презрительным сожалением.

И только тут – из этих неодобрительных отзывов золовки – выплыл передо мною образ Матрёны, какой я не понимал её, даже живя с нею бок о бок.

В самом деле! – ведь поросёнок-то при каждой избе! А у неё не было. Что может быть легче – выкармливать жадного поросёнка, ничего в мире не признающего, кроме еды! Трижды в день варить ему, жить для него – и потом зарезать и иметь сало.

А она не имела…

Не гналась за обзаводом… Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни.

Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев.

Не понятая и брошенная даже мужем своим, схоронившая шесть детей, но не нрав свой общительный, чужая сёстрам, золовкам, смешная, по-глупому работающая на других бесплатно, – она не скопила имущества к смерти. Грязно-белая коза, колченогая кошка, фикусы…

Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село.

Ни город.

Ни вся земля наша.

Чтобы лучше подготовиться к учебному году, необходимо летом прочитать как можно больше произведений из списка литературы. Именно так найдется больше времени осенью для получения новых знаний. Если сейчас на всё не хватает сил, то в этом случае можно пролистать краткий пересказ по главам. Здесь мы предлагаем к прочтению известный, полезный для сочинений и экзаменов рассказ Солженицына «Матрёнин двор», анализ которого вы можете найти .

На календаре 1956 год. Рассказчик, желающий обрести спокойствие и тишину, прибывает в городок с необычным названием – Высокое поле. Но здесь он не находит покоя, поэтому перенаправляется в поселок Торфпродукт (или село Тальново). Герой останавливается у пожилой женщины Матрёны (вот ее ). Внутреннее убранство избы было не самым лучшим: по полу бегали тараканы, мыши, а в ноги ластилась хромая кошка.

Жила Матрёна по определенному, установленному режиму: подъем в 5 утра, кормление козы да приготовление простого завтрака своему квартиранту – рассказчику. Правда, не было у женщины пенсии, потому что в погоне за бесконечными печатями нужно проходить огромное количество километров, а возможности не позволяли.

Местные жители села Торфпродукта жили бедно. Почва была не совсем пригодна для урожая, а торф, окружающий поселение, принадлежал не тальновским людям. Они каждый год в тайне его воровали, чтобы отапливать свои дома зимой.

Отличительной особенностью Матрёны было то, что она всегда приходила всем на помощь. Так, например, женщина никогда не отказывала сельчанам по хозяйству. Она с радостью занималась чужими огородами и радовалась чужому урожаю.

Самым затратным для героини было регулярное кормление пастухов раз в полтора месяца. Тогда Матрёна тратила большие деньги на покупки таких продуктов, которых никогда и не ела сама. Но отказать она не могла….

Наступила зима, и героиня всё же получила пенсию. После этого она будто расцвела: она купила себе новые валенки, пальто, а оставшиеся деньги отложила на похороны. Но, несмотря на всю отзывчивость и помощь, односельчане стали ей завидовать.

Когда пришла пора Крещения, неожиданно в гости пришли сестры главной героини. Возможно, они хотели забрать себе часть Матрёниной пенсии, но саму женщину это не волновало. Её огорчением было лишь украденное ведёрко со святой водой из церкви.

Глава 2

Ни сам рассказчик, ни Матрёна особо не делились личной жизнью. Постоялец лишь поведал о том, что сидел в тюрьме, а героиня поделилась своей несчастной долей: вышла замуж, но все дети скоропостижно скончались, а затем муж не пришёл с фронта.

Однажды в гости заходит некий Фаддей. Позже рассказчик узнает, что это младший брат мужа Матрёны. В тот же самый вечер женщина решается рассказать о своей жизни более подробно.

Всю свою жизнь героиня любила лишь Фаддея, но вышла замуж за его родного брата, потому что любимый пропал без вести на фронте, и родственники настояли, чтобы девка не томилась, а шла замуж и помогала семье жениха по хозяйству. К сожалению, из их шести детей не выжил никто. После возращения из плена, Фаддей возненавидел родственников за предательство, женился и стал отцом шестерых детей.

Вскоре на войну забирают и старшего брата, мужа Матрёны, но он пропадает без вести. В помощницы по хозяйству героиня берёт племянницу Киру, которую воспитывает в течение десяти лет. Чувствуя ухудшение здоровья, Матрёна пишет завещание, в котором часть дома отдаёт юной девушке.

Спустя несколько лет Кира выходит замуж и становится собственницей пустого участка земли. Фаддей не находит ничего лучше, как перенести часть Матрёниного дома в другое село. Героиня соглашается это сделать. Мужчина быстро разобрал небольшую пристройку к дому, поместил всё в сани и отправился в соседнее село. Матрёна и один из сыновей Фаддея сели во вторые сани, которые у железной дороги застряли и сломались. Из-за сильного грохота трактора никто не расслышал гудок приближающегося паровоза…В час ночи Тальново облетела страшная новость – на железнодорожных путях погибли сын Фаддея и Матрёна.

Глава 3

Утром привезли тело главной героини. Наступило время похорон. Лишь Кира и жена Фаддея искренне горевали по умершей Матрёне. Остальные делали это на показ. Самого Фаддея в этот день не было, да и переживал он больше о том, как же всё-таки перевести участок дома покойной.

Матрёну похоронили по всем традициям, а избу её закололи досками. Рассказчику пришлось искать новое жилье. О героине он всегда отзывался добрыми, ласковыми словами. По его мнению, Матрёна была праведником, на котором держалось село.

Интересно? Сохрани у себя на стенке!

Летом 1956 года рассказчик (Игнатич) возвращается в Россию. Его отсутствие с начала войны растянулось на десяток лет. Спешить мужчине некуда, да и никто не ждет его. Рассказчик держит путь в русскую глубинку с лесами и полями, где можно обрести уединение и спокойствие.

После долгих поисков он устраивается на работу учителем в селе Тальново, которое находится рядом с поселком со странным названием Торфопродукт.

Почтенного возраста, которую все зовут только по имени – Матрена. Кроме самой хозяйки в обветшалом доме живут мыши, тараканы и хромая кошка.

Каждый день Матрена просыпалась в пять утра и шла кормить козу. Теперь же ей приходилось готовить завтрак квартиранту. Обычно это была картошка с огорода, суп из той же картошки (картонный) или ячневая каша.

Однажды Матрена узнала от соседок, что вышел новый пенсионный закон. Он давал женщине шанс на получение пенсии, которую ей не платили. Матрена захотела во что бы то ни стало решить этот вопрос. Но на деле все обстояло достаточно сложно: конторы, в которых необходимо

Было побывать, находились в разных сторонах от Тальново.

Женщине приходилось проходить каждый день по несколько километров. Часто такие походы оказывались напрасными: то бухгалтера нет на месте, то печать увезли.

В Торфопродукте и окрестных деревнях жили бедно. Поскольку земля в этих местах была песчаной, урожаи оказывались скудными. А торфяные болота вокруг принадлежали тресту.

Жителям приходилось тайком запасаться топливом на зиму, прячась от охраны.

Односельчане часто просили Матрену подсобить на огороде. Она никому не отказывала и даже денег не брала. Бросала свои дела и шла помогать.

Даже на чужой земле женщина работала с желанием, искренне радовалась хорошему результату.

Примерно один раз в полтора месяца наставала очередь Матрены кормить козьих пастухов. Такой обед обходился ей недешево, поскольку приходилось покупать в сельпо масло, сахар, консервы и другие продукты. Себе Матрена не позволяла такого даже в праздники, а питалась лишь тем, что вырастало на огороде.

Любила хозяйка рассказывать Игнатичу историю про коня Волчка, который однажды понес сани в озеро. Все мужики испугались и отскочили в стороны, а Матрена схватила коня за узду и остановила. Но и у нее были свои страхи.

Боялась Матрена пожара и поезда.

Наконец зимой женщина начала получать пенсию, и соседки стали завидовать ей. Матрена смогла заказать себе валенки, пальто со старой шинели и отложить на похороны двести рублей. Женщина словно ожила: работалось ей легче, и болезни беспокоили не так часто.

Только одно происшествие омрачило настроение Матрены – на Крещение кто-то унес из церкви ее котелок со святой водой. Пропажа так и не нашлась.

Соседи часто расспрашивали женщину про Игнатича. Матрена передавала квартиранту вопросы односельчан, но сама ничего не выпытывала. Автор лишь сообщил хозяйке, что сидел в тюрьме.

Сам в душу к Матрене тоже никогда не лез и о прошлом не расспрашивал.

Один раз Игнатич застал в доме черноволосого старика Фаддея, который пришел просить учителя за своего сына Антона. Плохим поведением и отставанием по предметам подросток был знаменит на всю школу. В восьмом классе он еще не владел дробями и не знал, какие бывают треугольники.

После ухода Фаддея Матрена долго молчала, а затем неожиданно стала откровенничать с квартирантом. Оказалось, что Фаддей – родной брат ее мужа. В молодости Матрена и этот черноволосый старик были влюблены друг в друга, собирались создать семью. Их планы нарушила Первая мировая война.

Фаддей ушел на фронт и там пропал без вести. Через три года умерла его мать, изба осталась без хозяйки. Вскоре к Матрене посватался младший брат Фаддея Ефим.

Летом сыграли свадьбу, а зимой из венгерского плена неожиданно вернулся Фаддей, которого уже давно считали погибшим. Узнав о случившемся, Фаддей прямо в дверях сказал: “Если б не брат мой родной, я бы вас порубал обоих!”

Чуть позже он женился на девушке из другого села, которую тоже звали Матрена. Односельчанам говорил, что выбрал ее только из-за любимого имени.

Жена Фаддея часто приходила к хозяйке и плакалась, что муж ее обижает, даже бьет. Но у нее с бывшим женихом Матрены было шестеро детей. А вот дети Матрены и Ефима умирали еще в младенчестве, никто не выжил.

Женщина была уверена, что эти беды происходят из-за порчи, которую на нее навели.

На Отечественную войну Фаддея уже не взяли, а Ефим с фронта не вернулся. Одинокая женщина взяла на воспитание дочку Фаддея Киру. Повзрослев, девушка быстро вышла замуж за машиниста и уехала в другое село.

Поскольку Матрена часто болела, она рано составила завещание. Из него следовало, что пристройку к избе хозяйка отдает Кире. Дело в том, что воспитаннице нужно было на новом месте узаконить свой участок земли.

Для этого достаточно было поставить на своем “клаптике” любую постройку.

Завещанная Матреной пристройка была очень кстати, поэтому Фаддей надумал решить этот вопрос еще при жизни женщины. Он стал часто приходить к Матрене и уговаривать отдать горницу сейчас. Саму пристройку Матрене было не жалко, но страшно не хотелось разрушать крышу избы.

Фаддей таки добился своего. В один холодный зимний день он пришел к Матрене с детьми, чтобы отделить горницу. Две недели разобранная пристройка лежала возле избы, поскольку метель замела все дороги.

К Матрене приходили сестры и ругали женщину за ее глупую доброту. В это же время куда-то ушла из дома хромая кошка Матрены.

Однажды Игнатич увидел во дворе Фаддея с людьми, которые грузили на тракторные сани разобранную горницу. В потемках повезли ее в село к Кире. Ушла с ними и Матрена, но долго не возвращалась назад.

За полночь рассказчик услышал разговоры на улице. В дом вошли два человека в шинелях и стали искать здесь следы попойки. Ничего не обнаружив, они ушли, а автор почувствовал, что случилось несчастье.

Его опасения вскоре подтвердила подруга Матрены Маша. Она в слезах рассказала, что сани застряли на рельсах и рассыпались, а в это время шел паровоз и наехал на них. Погибли машинист, сын Фаддея и Матрена.

Утром в дом привезли гроб и все, что осталось от Матрены. Пришли проститься с ней сестры, плакали “на показ” и обвиняли Фаддея в смерти женщины. Искренне горевали лишь Кира да вторая Матрена. Сам Фаддей на поминки не пришел, но затем появлялся в доме и ругался с сестрами Матрены за имущество.

В итоге этот дом и скудное имущество Матрены как-то удалось поделить между родственниками, чтобы все не забрал сельсовет. Женщина прожила честную и праведную жизнь, но не смогла практически ничего скопить к старости.


(No Ratings Yet)


Related posts:

  1. Судьба рассказчика схожа с судьбой самого Александра Исаевича Солженицына – он тоже фронтовик. И тоже возвращение его с фронта задержалось “годиков на десять”. То есть пришлось отсидеть ни за что – как полстраны, если не больше, сидело тогда в лагерях. Герой мечтает работать учителем в сельской глубинке – подальше от цивилизации. Он отбыл ссылку “в […]...
  2. Фаддей Фаддей Миронович – один из персонажей рассказа “Матренин двор”, бывший возлюбленный Матрены Васильевны, брат Ефима. Это был высокий черный старик, обросший бородой. В юности он был влюблен в Матрену и собирался на ней жениться, но, уйдя в армию, пропал без вести. Матрена его три года прождала, так ни одной весточки и не получила. Ее […]...
  3. Матрена – одинокая обездоленная крестьянка с щедрой и бескорыстной душой. Она потеряла на войне мужа, похоронила шестерых своих и вырастила чужих детей. Своей воспитаннице Матрена отдала самое дорогое, что было в ее жизни – дом: “… не жалко ей было горницу, стоявшую без дела, как вообще ни труда своего, ни добра своего…”. Героиня перенесла много […]...
  4. Действие происходит “на сто восемьдесят четвертом километре от Москвы по ветке, что идет к Мурому и Казани”. Повествование ведется от первого лица, и сам рассказчик, его судьба очень напоминают самого А. Солженицына, его судьбу. Рассказчик приехал “просто в Россию”, никто его уже не ждал, так как с возвращением он опоздал “годиков на десять”. Он попросился […]...
  5. (Сокращенный вариант) Рассказ (1959, опубл. 1963) Летом 1956 г. на сто восемьдесят четвертом километре от Москвы по железнодорожной ветке на Муром и Казань сходит пассажир. Это – рассказчик, судьба которого напоминает судьбу самого Солженицына (воевал, но с фронта “задержался с возвратом годиков на десять”, то есть отсидел в лагере, о чем говорит еще и то, […]...
  6. Летом 1956 г. на сто восемьдесят четвертом километре от Москвы по железнодорожной ветке на Муром и Казань сходит пассажир. Это – рассказчик, судьба которого напоминает судьбу самого Солженицына. Он мечтает работать учителем в глубине России, подальше от городской цивилизации. Но жить в деревне с чудесным названием Высокое Поле не получилось, поскольку там не пекли хлеба […]...
  7. Лето, 1956 год. В 184 км от Москвы, по направлению Муром-Казань, сходит пассажир. Он и является рассказчиком. Его жизненный путь схож с судьбой самого Солженицына (участвовал в войне, отсидел в лагере). Его мечта – преподавать где-нибудь в глубине России, как можно дальше от города. Жизнь в деревне Высокое Поле у рассказчика не удалась, поскольку там […]...
  8. Матрена Васильевна – главная героиня рассказа А. И. Солженицына “Матренин двор”. Ей было около шестидесяти лет. Жила она в деревне Тальново, которая находилась недалеко от торфоразработки. Я считаю, что Матрена Васильевна была нужным человеком в селе, потому что она всегда приходила всем на помощь. А главное, что от ее помощи была какая-то помощь. Ведь можно […]...
  9. В 1963 в “Новом мире” был опубликован рассказ Солженицына “Матренин двор”. И в этом случае писателю пришлось изменить первоначальное название – “Не стоит село без праведника”. Слово “праведник” вызывало религиозно-христианские ассоциации, а Русь уже давно была советской. Прототипом главной героини – Матрены – стала крестьянка Матрена Васильевна Захарова, в доме которой поселился Солженицын по окончании […]...
  10. “Не стоит село без праведника” – таково первоначальное название рассказа. Рассказ перекликается со многими произведениями русской классической литературы. Солженицын как будто переносит какого-либо из героев Лескова в историческую эпоху XX века, послевоенное время. И тем драматичнее, трагичнее видится судьба Матрены посреди этой обстановки. Жизнь Матрены Васильевны, казалось бы, обычная. Она всю ее посвятила труду, самозабвенному […]...
  11. История создания Рассказ “Матренин двор” был написан Солженицыным в 1959 г. Первое название рассказа – “Не стоит село без праведника” (русская пословица). Окончательный вариант названия придумал Твардовский, который был в то время редактором журнала “Новый мир”, где и был напечатан рассказ в № 1 за 1963 г. По настоянию редакции начало рассказа было изменено и […]...
  12. А. И. Солженицын Матренин двор Летом 1956 г. на сто восемьдесят четвертом километре от Москвы по железнодорожной ветке на Муром и Казань сходит пассажир. Это – рассказчик, судьба которого напоминает судьбу самого Солженицына (воевал, но с фронта “задержался с возвратом годиков на десять”, то есть отсидел в лагере, о чем говорит еще и то, что, […]...
  13. Александр Исаевич Солженицын. Еще каких-то двадцать лет назад его имя запрещено было произносить, а сегодня мы восхищаемся его глубоко философскими произведениями, в которых раскрывается мастерство в изображении характеров, умение наблюдать за людьми и понимать их. И особенно ярко раскрывается это в рассказе. “Матренин двор”. Чем интересен этот рассказ? Вроде бы обычная послевоенная жизнь русского села. […]...
  14. Художественный мир в рассказе выстраивается линейно – в соответствии с историей жизни героини. В первой части произведения все повествование о Матрене дается через восприятие автора, человека много претерпевшего на своем веку, мечтавшего “затесаться и затеряться в самой нутряной России”. Рассказчик оценивает ее жизнь со стороны, сравнивает с окружением, становится авторитетным свидетелем праведности. Во второй части […]...
  15. Матрена Григорьева Матрена Васильевна – главная героиня рассказа А. И. Солженицына “Матренин двор”, пожилая крестьянка из деревни Тальново. Это одинокая женщина шестидесяти лет, которая всю жизнь бесплатно работала на колхоз, а теперь не могла добиться получения пенсии, так как фиксированного стажа у нее не было. Выплаты по утере кормильца она тоже не могла получать, так […]...
  16. Крестьянская тема всегда была особенно важна для творчества А. И. Солженицына. Крестьянами были его предки. Писатель считал крестьянство тем социальным слоем, в котором дольше всего сохранялись традиционные нравственные устои: трудолюбие, душевность, щедрость. Рассказ “Матренин двор”, написанный в 1959 году, одно из первых произведений, раскрывающих неблагополучие деревни 50-ых годов. Здесь Солженицын изобразил народный характер, сумевший сохранить […]...
  17. Бывший зэк, а ныне школьный учитель, жаждущий обрести покой в каком-нибудь глухом и тихом уголке России, находит приют и тепло в доме пожилой и познавшей жизнь Матрены. Они сразу находят общий язык. Рядом с Матреной герой успокаивается душой. Жизнеописание простой русской женщины, не растерявшей в лишениях и мучениях своих лучших человеческих качеств, легло в основу […]...
  18. Имя Александра Исаевича Солженицына еще несколько лет назад было запрещено, но в настоящее время мы имеем возможность восхищаться его произведениями, в которых он демонстрирует исключительное мастерство в изображении человеческих характеров, в наблюдении за судьбами людей и понимании их. Особенно ярко все это раскрывается в рассказе Матренин двор. С первых строк рассказа читатель узнает вроде бы […]...
  19. “Матренин двор” – рассказ А. И. Солженицына, написанный в 1959 году. Авторская цель в произведении достигается в разработке двух образов – рассказчика и главной героини, Матрены Васильевны. Акцент на ее имени возник в рассказе в связи с заглавием, придуманным редактором. В первоначальном варианте произведение называлось “Не стоит село без праведника”. Изменения были направлены на то, […]...
  20. Рассказ “Матренин двор” был напечатан в 1963 г. в “Новом мире”. Первоначально рассказ назывался “Не стоит село без праведников”. Но, по совету А. Твардовского, во избежание цензурных препятствий, название было изменено. По этим же причинам год действия в рассказе с 1956 был заменен автором на 1953. “Матренин двор”, как замечал сам автор, “полностью автобиографичен и […]...
  21. “Матренин двор” – это рассказ о беспощадности человеческой судьбы, злого рока, о глупости советских послесталинских порядков, о жизни простых людей, далеких от городской суеты и спешки, о жизни в социалистическом государстве. Этот рассказ, как замечал сам автор, “полностью автобиографичен и достоверен”. Отчество рассказчика – Игнатич – созвучно с отчеством А. Солженицына – Исаевич. Действие происходит […]...
  22. Вторая половина 1950-х годов ознаменовалась формированием оригинального жанра “монументального рассказа”. Примером этого жанра может служить рассказ М. Шолохова “Судьба человека”. В 1960-е годы жанровые черты “монументального рассказа” узнаются в “Матренином дворе” А. Солженицына, “Матери человеческой” В. Закруткина, “При свете дня” Э. Казакевича. Главным отличием этого жанра является изображение простого человека, который является хранителем общечеловеческих ценностей. […]...
  23. Краткое содержание Действие происходит “на сто восемьдесят четвертом километ­ре от Москвы по ветке, что идет к Мурому и Казани”. Повество­вание ведется от первого лица, и сам рассказчик, его судьба очень напоминают самого А. Солженицына, его судьбу. Рассказчик приехал “просто в Россию”, никто его уже не ждал, так как с возвращением он опоздал “годиков на десять”. […]...
  24. Имя Александра Исаевича Солженицына еще несколько лет назад было запрещено, но в настоящее время мы имеем возможность восхищаться его произведениями, в которых он демонстрирует исключительное мастерство в изображении человеческих характеров, в наблюдении за судьбами людей и понимании их. Особенно ярко все это раскрывается в рассказе “Матренин двор”. С первых строк рассказа читатель узнает вроде бы […]...
  25. Изгнанник с неслыханной мировой славой, А. И. Солженицын соединяет в своем личностном облике и творчестве многие тревожащие наше сознание начала. Характерен этим рассказ “Матренин двор”. В центре повествования – судьба деревенской женщины. Понятие “село” для А. Солженицына является моделью (синонимом) народной жизни конца 19 – начала 20 веков. Существование национального мира, по мнению автора, невозможно […]...
  26. Образ праведницы в рассказе Солженицына “Матренин двор” План I. Значение слова “праведник”. II. Жизнь или житие? 1. Жизнь Матрены. 2. Смерть Матрены. 3. Окружающие в зеркале жизни и смерти Матрены. III. Что остается людям. Не стоит село без праведника. Русская пословица Праведник – справедливый, правильный человек, строго соблюдающий законы морали. Героиня рассказа А. И. Солженицына […]...
  27. “Без праведника не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша”. А. И. Солженицын Удивительными людьми держится мир. Встречаются такие люди редко. Но тот, кому посчастливится на своем жизненном пути встретиться хотя бы с одним из них, внутренне преображается: становится лучше, чище, добрее. Такая встреча заставляет внимательнее приглядываться к людям, вслушиваться в их голоса, вдумываться […]...
  28. План: 1) Александр Солженицын: “Жить не по лжи!”. 2) Реалистическое изображение жизни советских людей в посттоталитарном обществе а) Россия в послевоенное время. б) Жизнь и смерть в стране после тоталитарного режима. в) Судьба русской женщины в советском государстве. 3) Матрена – последняя из праведников. Александр Исаевич Солженицын был одним из немногих русских писателей, которые писали […]...
  29. Матрена Васильевна, главная героиня рассказа А. И. Солженицына “Матренин двор”, предстает в этом отрывке как женщина терпеливая и выносливая. Не каждый человек смог бы так безропотно и настойчиво “добывать” заслуженную пенсию. За каждой бумажкой Матрена ходила пешком то в собес, который ” от Тальнова был в двадцати километрах”, то в сельский совет, что находился ” […]...
  30. Летом 1956 г. на сто восемьдесят четвертом километре от Москвы по железнодорожной ветке на Муром и Казань сходит пассажир. Это – рассказчик, судьба которого напоминает судьбу самого Солженицына (воевал, но с фронта “задержался с возвратом годиков на десять”, то есть отсидел в лагере, о чем говорит еще и то, что, когда рассказчик устраивался на работу, […]...
  31. На сто восемьдесят четвертом километре от Москвы по Рязанской железной дороге “с добрых полгода после того поезда замедляли ход, почти как бы до ощупи”. Пассажиры льнули к окнам, желая видеть причину, о которой знали только машинисты. 1 Летом 1956 года автор-рассказчик Игнатич возвратился из знойного Казахстана в Россию, еще точно не определив, куда поедет, нигде […]...
  32. Первое название рассказа было “Не стоит село без праведников”. Праведник – во-первых, человек, живущий в соответствии с религиозными правилами; во-вторых, человек, ни в чем не погрешающий против правил нравственности. Смысл названия заключался в том, что российское село держится на людях, чей образ жизни основан на общечеловеческих ценностях добра, труда, сочувствия, помощи. Второе название -“Матренин двор” […]...
  33. В произведении “Матренин двор” Александр Исаевич Солженицын описывает жизнь трудолюбивой, умной, но очень одинокой женщины – Матрены, которую никто не понимал и не ценил, но всякий пытался воспользоваться ее трудолюбием и отзывчивостью. Само название рассказа “Матренин двор” можно истолковать по-разному. В первом случае, например, слово “двор” может означать просто уклад жизни Матрены, ее хозяйство, ее […]...
  34. В ПОИСКАХ ПРАВЕДНИКА Тут узнал я, что плач над покойной не просто есть плач, а своего рода пометина. Слетелись три сестры Матрены, захватили избу, козу и печь, заперли сундук ее на замок, из подкладки пальто выпотрошили двести похоронных рублей, приходящим всем втолковывали, что они одни были Матрене близкие. А. Солженицын, “Матренин двор” Начнем с отрицания. […]...
  35. В начале XX века Россия подверглась тяжелым испытаниям. Война и голод, бесконечные восстания и революции оставили свой отпечаток на судьбах людей. Погибло много невинных людей, сре­ди них женщины и дети. Это была эпоха Сталина. Деспотизм и тер­рор преследовали людей. В стране не было хлеба, и вся надежда была только на деревню. На нее нажимало правительство, […]...
  36. Ценность рассказа состоит в очень реалистичном и достоверном изложении событий. Жизнь и смерть Матрены Захаровой показаны такими, какими они были на самом деле. Название рассказа имеет несколько значений. Название рассказа показывает читателю, что на его страницах будет идти речь о жизни Матрены, ее доме и дворе. “Матренин двор” определяет пространство для совершения действия рассказа. После […]...
  37. Начнем с отрицания. Посмотрим у Даля: “Праведник – человек, живущий во всем по закону Божьему”. То есть безгрешный. Хороша же безгрешная: не дождалась суженого с войны, вышла замуж за его брата, да время сложное и жить одной сложно, но ведь праведник не может жить в идеальных условиях, ведь праведность – это подвижничество, духовный подвиг. Но […]...
  38. Образ праведница ярко приведен в рассказе “Матренин двор”. Действие происходят в советское время на станции “Торфопродукт”. Обстановка достаточно хмурая: “Облетели листья, падал снег – и потом таял. Снова пахали, снова сеяли, снова жали. И опять облетали листья, и опять падал снег. И одна революция. и другая революция. И весь свет перевернулся”. Среди этой серости мы […]...

«Матренин двор» Солженицына – рассказ о трагической судьбе открытой, не похожей на своих односельчан женщины Матрены. Опубликован впервые в журнале «Новый мир» в 1963 году.

Рассказ ведется от первого лица. Главный герой становится квартирантом Матрены и рассказывает о ее удивительной судьбе. Первое название рассказа «Не стоит село без праведника» хорошо передавало идею произведения о чистой, бескорыстной душе, но было заменено во избежание проблем с цензурой.

Главные герои

Рассказчик – немолодой мужчина, отбывший строк в тюрьме и желающий тихой, спокойной жизни в русской глубинке. Поселился у Матрены и рассказывает о судьбе героини.

Матрена – одинокая женщина лет шестидесяти. Живет одна в своей избе, часто болеет.

Другие персонажи

Фаддей – бывший возлюбленный Матрены, цепкий, жадный старик.

Сестры Матрены – женщины, ищущие свою выгоду во всем, к Матрене относятся потребительски.

В ста восьмидесяти четырех километрах от Москвы, на дороге к Казани и Мурому пассажиров поезда всегда удивляло серьезное снижение скорости. Люди устремлялись к окнам и говорили о возможном ремонте путей. Проезжая этот участок, поезд снова набирал прежний ход. А причина замедления была известна лишь машинистам да автору.

Глава 1

В 1956 году летом автор возвращался из «пылающей пустыни наугад просто в Россию» . Его возвращение «затянулось годков на десять» , и ему не было ни куда, ни к кому спешить. Повествователь хотел куда-то в русскую глубинку с лесами и полями.

Он мечтал «учительствовать» подальше от городской суеты, и его направили в городок с поэтичным названием Высокое Поле. Там автору не понравилось, и он попросил перенаправление в место с жутким названием «Торфпродукт». По приезде в поселок рассказчик понимает, что сюда «легче приехать, чем потом уехать» .

Кроме хозяйки в избе обитали мыши, тараканы да из жалости подобранная хромая кошка.

Каждое утро хозяйка просыпалась в 5 утра, опасаясь проспать, так как не очень доверяла своим часам, которым шел уже 27 год. Она кормила свою «грязно-белую криворогую козу» и готовила нехитрый завтрак постояльцу.

Как-то от сельских женщин узнала Матрена, что «вышел новый пенсионный закон» . И стала Матрена добиваться пенсии, но было очень трудно получить ее, разные конторы, в которые отправляли женщину, находились в десятках километров друг от друга, и день нужно было потратить, из-за одной подписи.

Люди в поселке жили бедно, не смотря на то, что вокруг Тальново расстилались на сотни километров торфяные болота, торф с них «принадлежал тресту» . Сельским женщинам приходилось мешками натаскивать себе торфу на зиму, прячась от набегов охраны. Земля здесь была песчаной, урожаи давала бедные.

Люди в селе часто звали Матрену на свой огород, и она, бросив свои дела, шла помогать им. Тальновские женщины, едва ли не в очередь выстраивались, чтобы забрать на свой огород Матрену, ведь работала она в удовольствие, радуясь хорошему чужому урожаю.

Раз на полтора месяца хозяйке выпадала очередь кормить пастухов. Обед этот «вгонял Матрену в большой расход» , потому что приходилось покупать ей сахар, консервы, масло. Сама бабушка себе такой роскоши не позволяла даже на праздники, живя только тем, что давал ей убогий огород.

Рассказывала Матрена как-то про коня Волчка, который испугался и «понес сани в озеро» . «Мужики поотскакивали, а она за узду схватила, остановила» . При этом, не смотря на кажущееся бесстрашие, хозяйка боялась пожара и, до дрожи в коленях, поезда.

К зиме Матрене все же насчитали пенсию. Соседки стали завидовать ей. А бабушка наконец-то заказала себе новые валенки, пальто со старой шинели, и спрятала на похороны двести рублей.

Как-то на крещенские вечера к Матрене пришли три ее младшие сестры. Автор был удивлен, ведь раньше не видел их. Подумал, может, они опасались, что Матрена помощи просить будет у них, вот и не приходили.

С получением пенсии, бабушка будто ожила, и работа ей давалась легче, и болезнь беспокоила реже. Только одно событие омрачало настроение бабушки: на Крещение в церкви кто-то забрал ее котелок со святой водой, и осталась она и без воды и без котелка.

Глава 2

Тальновские женщины расспрашивали Матрену об ее постояльце. А она передавала вопросы ему. Автор рассказал хозяйке, лишь то, что был в тюрьме. Сам же не расспрашивал о прошлом старушки, не думал, что есть там что интересное. Знал только, что вышла она замуж и пришла в эту избу хозяйкой. Детей у нее родилось шестеро, но все они умерли. Позже была у нее воспитанница Кира. А муж Матрены не вернулся с войны.

Как-то придя домой, рассказчик увидел старика – Фаддея Мироновича. Он пришел просить за своего сына – Антошку Григорьева. Автор вспоминает, что за этого безумно ленивого и наглого мальчишку, которого переводили из класса в класс только чтобы «не портить статистику успеваемости» , иногда почему-то просила и сама Матрена. После ухода просителя, рассказчик узнал от хозяйки, что это был брат ее пропавшего мужа. В тот же вечер рассказала она, что должна была выйти за него замуж. Будучи девятнадцатилетней девушкой, Матрена любила Фаддея. Но его забрали на войну, где тот пропал без вести. Спустя три года умерла мать Фаддея, дом остался без хозяйки и свататься к девушке пришел младший брат Фаддея – Ефим. Уже не надеясь увидеть любимого, Матрена жарким летом вышла замуж и пошла хозяйкой в этот дом, а зимой «из венгерского плена» вернулся Фаддей. Бросилась ему в ноги Матрена, а он сказал, что «если б то не брат мой родной, порубил бы вас обоих» .

В жены он позже взял «другую Матрену» – девушку с соседнего села, которую выбрал в жены только из-за имени.

Автор вспомнил, как она приходила к хозяйке и часто жаловалась, то муж ее бьет и обижает. Она родила Фаддею шестерых детей. А у Матрены дети рождались и почти сразу умирали. Всему виной «порча», думала она.

Вскоре началась война, и Ефима забрали, откуда он уже не вернулся. Одинокая Матрена взяла у «Второй Матрены» маленькую Киру, и воспитывала ее 10 лет, пока девушка не вышла замуж за машиниста и не уехала. Так как Матрена сильно болела, то рано позаботилась о завещании, в котором присудила отдать воспитаннице часть своей избы – деревянную горницу-пристройку.

В гости приехала Кира и рассказала, что в Черустях (где она живет), чтобы получить землю молодым, необходимо поставить постройку какую-нибудь. Для этой цели очень подходила завещанная Матренина горница. Фаддей начал часто приходить и уговаривать женщину отдать ее сейчас, при жизни. Матрене не жаль было горницы, но страшно было ломать крышу дома. И вот, в холодный февральский день пришел Фаддей с сыновьями и начал отделять горницу, которую когда-то и построил со своим отцом.

Две недели лежала горница возле дома, потому что метель замела все дороги. А Матрена была сама не своя, к тому же пришли три ее сестры и обругали, за то, что позволила отдать горницу. В те же дни, «кошка колченогая сбрела со двора и пропала» , что сильно расстроило хозяйку.

Однажды, возвращаясь с работы, рассказчик увидел, как старик Фаддей пригнал трактор и на двое самодельных саней грузили разобранную горницу. После выпили самогона и в потемках повезли избу в Черусти. Их провожать пошла Матрена, да так и не вернулась. В час ночи автор услышал голоса в деревне. Оказалось, сани вторые, которые из жадности Фаддей прикрепил к первым, застряли на рейсах, рассыпались. В это время шел паровоз, из-за бугра его было не видно, из-за мотора трактора не слышно. Он налетел на сани, погиб один из машинистов, сын Фаддея и Матрена. Глубокой ночью пришла подруга Матрены Маша, рассказала об этом, погоревала, а потом сказала автору, что Матрена завещала ей свою «вязанку», и она ее забрать хочет в память о подруге.

Глава 3

Наутро Матрену собирались хоронить. Рассказчик описывает как, приходили прощаться с ней сестры, плача «на показ» и обвиняя в ее смерти Фаддея и его семью. Только Кира горевала искреннее по погибшей приемной матери, да «Вторая Матрена», жена Фаддея. Самого же старика на поминках не было. Когда перевозили они злосчастную горницу, первые сани с досками да латами так и остались стоять у переезда. И, в то время, когда один сын его погиб, зять под следствием, а дочь Кира чуть не теряет рассудок с горя, он переживал только о том, как доставить сани домой, и упрашивал всех знакомых помочь ему.

После похорон Матрены избу ее «забили до весны» , а автор переселился к «одной из ее золовок» . Женщина часто вспоминала о Матрене, но все с осуждением. И в этих воспоминаниях возник совершенно новый образ женщины, что так разительно отличалась о людей вокруг. Матрена жила с открытым сердцем, всегда помогала другим, ни кому не отказывала в помощи, хоть здоровье ее было слабым.

Свое произведение А. И. Солженицын заканчивает словами: «Все мы жили рядом с ней, и не поняли что она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит ни село. Ни город. Ни вся земля наша» .

Заключение

Произведение Александра Солженицына повествует о судьбе искренней русской женщины, у которой «грехов было меньше, чем у колченогой кошки». Образ главной героини – это образ того самого праведника, без которого не стоит село. Матрена всю жизнь свою посвящает другим, в ней не капли злобы или фальши. Окружающие пользуются ее добротой, и не осознают, насколько святая и чистая душа у этой женщины.

Так как краткий пересказ «Матренин двор» не передает самобытной авторской речи и атмосферы рассказа, стоит прочитать его полностью.

Тест по рассказу

Рейтинг пересказа

Средняя оценка: 4.5 . Всего получено оценок: 10152.